Tepe все делала аккуратно, на ее тетрадки и книжки приятно было посмотреть, все в оберточках, буквы маленькие, ровные, ни одной кляксы, а заглавия подчеркнуты цветными карандашами. Я ей для смеху говорил: „Будешь художница". Она всегда смеялась, только я рот открою, а как она смеется – в жизни не забыть. По-настоящему, как говорят – от души, и еще хлопала в ладоши. Иногда я смотрел – идет она из школы, и сразу видно, что она не такая, как все девчонки, – те лохматые, руки в чернилах. Мне у нее больше всего нравилось лицо. У нее ноги были длинные, грудь еще плоская, а может, и не плоская, я не думал ни про грудь, ни про ноги, только про лицо. Ночью, конечно, лежишь в постели, то-се, а вспомнишь о ней, и сразу станет стыдно. А вот поцеловать ее – это я хотел. Как глаза закрою, так ее вижу, обоих нас вижу, мы взрослые, женатые. Мы занимались каждый день, часа по два, а то и больше, я врал: «Ужас сколько задали!», чтоб дольше с ней побыть. Правда, я говорил: «Если ты устала, я пойду», но она ни разу не уставала. В том классе у меня были самые лучшие отметки, и учителя меня любили, и в пример ставили, и вызывали к доске, и говорили, что я их помощник, а ребята, наоборот, говорили, что я подхалим. Я с ребятами не водился, так, в классе поговорю и уйду себе. С Игерасом дружил. Встретишь его на углу, у площади Бельявиста, он меня увидит и сразу подойдет. Тогда я про одно думал: когда ж будет пять часов, и еще я не любил воскресенья. Мы с Tepe занимались всю неделю, а по воскресеньям они с теткой ходили в город к родным, ну а я сидел дома или на стадионе смотрел, как играют команды второго класса. Мать никогда мне денег не давала, вечно она жаловалась, что ей за отца мало платят. „Хуже нет, – она говорила, – чем тридцать лет правительству служить. Неблагодарное оно, правительство". Пенсии хватало только-только на дом и на еду. В прошлом году я в кино ходил пару раз с ребятами из школы, а в этом году ни разу не был, и на футболе не был – нигде. А вот на следующий год деньги водились, зато как вспомню наши занятия – глядеть ни на что не хочется».
«А интересней всего получилось тогда в кино. Тихо ты, Худолайка, зубы в ход не пускай. Куда интересней. Мы тогда на четвертом были, и, хоть Гамбоа уже год как прикончил большой Кружок, Ягуар все говорил: „Ничего, все вернутся, голубчики, а мы четверо будем главные". И даже лучше стало, потому что когда мы были псами, в Кружок входил один взвод, а теперь так получалось, что весь курс – Кружок, а мы распоряжаемся, особенно Ягуар. Как он на нас глядел, как глядел! „Я боюсь высоты, сеньоры кадеты, голова кружится". Ягуар прямо корчился от смеха, а Кава сердился: „Знаешь, пес, с кем ты шутишь?" И тот полез, пришлось ему полезть, а наверное, очень боялся. „Ползи, ползи!" – говорил Кудрявый. „А теперь пой, – сказал Ягуар, – как артист, и руками махай". Он вцепился в перекладину, как обезьяна, а лестница по плиткам – туда-сюда! „А если я упаду, сеньоры кадеты?" Я отвечаю: „Значит, такая тебе судьба". Он затрясся весь и запел. „Ну, сейчас сломает шею", – сказал Кава, а Ягуар уже за живот держится. Упал – это ладно, на учениях и не с такой высоты падать приходилось. Только зря он за умывальник схватился. „Кажется, палец сломал", – сказал Ягуар. „Месяц без увольнительной, – говорил капитан каждый вечер. – И дольше будете сидеть, пока не узнаем виновных". Взвод вел себя как следует, и Ягуар всем говорил: „Если вы такие храбрые, почему не вернетесь в Кружок?" Псы были тихие, противно связываться. Так что крестили мы их не очень, а вот с пятым дрались – это да, помру – не забуду прошлый год, особенно то кино. И все Ягуар, мы с ним рядом сидели, и мне чуть не сломали хребет. |