И откуда про него слухи берутся? Каждый день что-нибудь. Может, он и не дамочка совсем, только почему он так пищит и вихляется, прямо хоть ущипни? Если он правда не француз, хорошо, что я его изводил. Хорошо, что все его изводят. Я его буду изводить до самого последнего урока: „Сеньор Фонтана, как по-французски „дерьмо"?" Иногда, конечно, он ничего, только у него не все дома. Один раз ревел, кажется, из-за бритв, из-за этого зум-зум-зум. Ягуар сказал: „Все принесите бритвы, и засунем в щелку на парте, и пальцем, чтоб жужжали". Фонтана рот разевает, а ничего не слышно, только ж-ж-ж. Отставить смех, с такта собьетесь! А он рот разевает, ж-ж-ж, громче, громче, посмотрим, кто кого. Минут сорок продержались, а может, и больше. Кто кого, кто раньше уступит? Фонтана – хоть бы что, как немой, губами шевелит, а бритвы жужжат – ничего музыка! А потом он закрыл глаза, открыл и заплакал. Дамочка. А губами все шевелит – упорный, гад. Зум-зум-зум-м-м! И ушел. Мы говорили: „Ну засыпались, сейчас лейтенанта приведет", а он ничего, он только попросил, чтобы его заменили. Каждый день его изводят, и ни разу не позвал офицера. Боится, наверно, что всыплем; правда, он вроде бы не трус. Может, ему нравится, что его изводят. Эти дамочки чудные… А вообще-то он ничего, никогда не провалит. Сам виноват, что изводят. С таким голоском и манерочками нечего было лезть в мужское училище. Кава ему спуску не дает, он его, правда, видеть не может. Только Фонтана в класс – он тут как тут: „Как по-французски „дамочка"? Вы любите вольную борьбу? А вы, наверное, артист, спойте нам что-нибудь французское, у вас такой голосок, сеньор Фонтана, у вас глаза как у Риты Хэйворт". А дамочка отвечает, только все по-французски. „Эй, сеньор Фонтана, полегче, вы чего ругаетесь? Вызываю вас на бокс, а ты, Ягуар, не хами". Тут вот что – мы его поедом ели, совсем затравили. Один раз он писал на доске, а мы стали на него плевать, прямо всего оплевали. А потом еще Кава говорит: „Тьфу, какая гадость, надо мыться, когда идешь в класс". Да, правда, тут он позвал лейтенанта, первый раз, ну а потом что было – после такого не позовешь. Гамбоа – первый сорт, мы все знаем, что самый первый. Посмотрел на него сверху вниз, тихо, никто не дышит. „Чего вы от меня хотите, сеньор Фонтана? В классе распоряжаетесь вы. Заставить себя уважать очень легко. Смотрите". Поглядел на нас и говорит: „Встать!" А мы оглянуться не успели – стоим. „На колени!" – мы на полу. „Утиный шаг на месте!" – а мы уже скачем на корточках. Минут десять скакали. Как будто скакалкой бьют по ногам, раз-два, раз-два, серьезно, прямо утки, пока он не сказал: „Отставить!" И спрашивает: „Может, кто-нибудь обиделся?" Мы все молчим, Фонтана смотрит и не верит. „Надо себя поставить, сеньор Фонтана. С этими нужно матом, тут хорошие манеры ни к чему. Оставить их без увольнительной?" – „Не утруждайте себя, – сказал Фонтана – вот так ответ! – не утруждайте себя, сеньор лейтенант". И мы стали говорить „пе-де-раст, пе-де-раст" животом, как раз дикарь тогда отличился. Он, можно сказать, чревовещатель. Морда серьезная, смотрит прямо, а изнутри идет такой писк, увидишь – не поверишь. Тут Ягуар и сказал: „Сейчас Каву заберут, все открыли". И засмеялся, а мы смотрели туда-сюда, и Кава, и я, и Кудрявый, – что случилось? И вошел Уарина и сказал: „Кава, идите с нами; простите, сеньор Фонтана, очень важное дело". Наш дикарь – молодец, встал и вышел, ни на кого не взглянул, а тут Ягуар начал: „Не знают, с кем связываются", – и стал Каву поливать: „Дикарь вонючий, влип, кретин, все они такие", как будто Кава сам виноват, что его выгоняют».
Он забыл те одинаковые мелочи, из которых складывалась жизнь после того, как он открыл, что и маме верить нельзя; он не забыл тоски, горечи, злобы, страха, воцарившихся в сердце и терзавших его по ночам. |