Мы с Гойко остаемся на пирсе. На нем зеркальные очки, которые больше не нужны, но он не снимает их даже вечером; крепкие руки расставлены.
Видя, как паром уходит без нас, мы грустим, но недолго. Он увозит с собой груз… что-то уплывает, и мы ничего не можем сделать, только попрощаться издалека. Может, он освобождает нас после стольких лет, этот паром, скрывшийся за горизонтом? Возвращает нам веселье от чего-то бессмысленного? Ошибки, например. Мы смеемся как два идиота. Гойко красноречиво жестикулирует, будто говоря: «Ну давай… давай вали в задницу, паром. Вали в задницу, жизнь».
Пьетро снял майку, ходит с полотенцем на бедрах, бросается в море, выходит. Песок на пляже около пирса белый и пахнет розмарином, жаль, что опускаются сумерки и вода погружается в тень.
Пьетро поймал краба и приносит его нам, говорит, что он большой и при желании его можно съесть, однако тут же возвращается и выпускает его в море.
Какой он худой, мой сын, а вечером его худоба особенно заметна.
Мы сидим на пляже и смотрим, как он ныряет, и на минуту кажется, что мы — семья. Потому что этот последний и неожиданный вечер переворачивает судьбы.
— Мы могли бы пожениться, — говорит Гойко. — Но ты никогда не хотела меня, — продолжает, так и не сняв очки.
Я смеюсь, толкаю его локтем:
— Ты счастлив со своей женой?
Кивает, у них растет замечательная дочка, есть небольшой ресторанчик у моря, и они организовали культурную ассоциацию, которая наполняет их жизнь смыслом.
— А ты?
Говорю ему, что у меня все хорошо с Джулиано.
— Я люблю его.
Но мне сложно произносить эти слова, застревающие в горле. Мне они кажутся пустыми, я плохо их чувствую, может, из-за того, что поездка длилась слишком долго, а может, потому, что я вернулась. Произношу «люблю», а сама чувствую себя рыбой, заглотившей крючок. Пьетро зовет нас в воду:
— Идите сюда, поплаваем!
Гойко внезапно вскакивает, как дрессированный медведь в цирке. Он вел машину, вспотел. А может, то, что он оказался сегодня рядом со мной, а паром, который должен был отвезти его к жене и привычной жизни, ушел, вызвало у Гойко желание нырнуть в холодную воду, сбросить с себя оцепенение грустных воспоминаний.
Следом ныряю я.
Джулиано бы оторопел, ночной заплыв вообще не для меня. Я всего боюсь: морских ежей, черной воды, руки, которая может схватить меня снизу. Боюсь простудиться с мокрыми волосами.
Но это я в Риме боюсь — боюсь в той жизни, которая сейчас далеко от меня, как тот паром. Сегодня мне не страшно, сегодня я хочу воссоединиться с собой. Пьетро взбирается на плечи Гойко, прыгает, кричит, хлопаясь животом о воду. Потом забираюсь я, и он придерживает меня за белые хрупкие щиколотки. Проходим немного так, покачиваясь в темном море. Я уже старая, мне стукнуло пятьдесят, а я никогда еще так много не смеялась.
Небольшой ресторанчик, ряд светильников, подвешенных над верандой из бревен и тростника. Едим там морских ежей и устриц, сбрызгивая лимоном. И Пьетро тоже, хотя он никогда не ел сырых моллюсков, но сегодня он всего хочет попробовать, даже густого вина, темно-желтого, с настоящим вкусом винограда, растущего у моря. Потом небольшие порции салата в пиалах и козий сыр, посыпанный паприкой. У Пьетро горит во рту, он подходит за мороженым к холодильнику, который стоит рядом и тарахтит, как трактор. Гойко передвигает бутылку, чтобы посмотреть на меня.
— Я старая, — говорю ему, — не приставай ко мне…
— Ты никогда не станешь старой, время лишь открывает красоту.
Бывший поэт выливает последнюю каплю в мой бокал, трясет пустой бутылкой и просит другую, на этот раз десертного вина, изюмного, которое делают на островах. |