Розовая поверхность светилась радужным глянцем, прорезанным голубовато-серыми и бело-золотыми паутинками. И еще ножички для масла с закругленными концами и ручками из слоновой кости — они тоже должны были лежать на столике, и лежали, и небольшая масленка из граненого стекла. И вазочка с вареньем, со специальной плоской ложечкой. Женщины беседовали друг с другом. Они кого-то поджидали. Ей не было слышно, о чем они говорят, как они время от времени смеются. Ей была видна скатерть, белая льняная скатерть, узорчато подрубленная, с густо нашитыми цветами, собирающимися в гирлянды у краев, вышитыми шелковыми нитками разных тонов одного и того же цвета. Ей все эти цветы казались розами, хотя, если присмотреться, многие из них, наверно, были какими-то придуманными гибридами. Она перебарщивала с розовым цветом.
Сверху ее позвала ее дочь Джейн — позвала властно и жалобно. Джейн, против обыкновения, была дома, потому что образовался какой-то непредусмотренный перерыв в ее насыщенной светской жизни, которая лилась и переливалась через край и влекла ее из дома в дом, из кухни одной подруги в кухню другой, грохоча рок-музыкой, попахивая наркотиками, гомоня решительными голосами. Джейн решила что-то себе сшить. Швейная машина стояла в спальне для гостей. Она, видимо, разрезала наволочку, чтобы сделать из нее диковинной формы ленты для волос к каким-то из своих причесок. Джейн сказала, что швейная машина забарахлила: такая вот глупость! Она в сердцах стукнула по машине кулаком и подняла свое необыкновенное лицо, обрамленное темно-каштановым нимбом взбитых, цвета сажи блестящих от лака волос — эдакое остроконечное произведение искусства. У Джейн были большие черные глаза, унаследованные от отца, с веками, подведенными карандашом, а от отца Вероники она унаследовала крупные, изящно очерченные губы, которые она красила ярко-красной помадой. Она была высокая и плотно сбитая, округлая и стройная, очень живая, одновременно и женщина, и злой ребенок. Игла, сказала Джейн, не шьет, она все крутила и крутила машину, и в ней лязгали и скрежетали старые цилиндры и шарниры. Машина не давала натяжения: натяжение исчезло ко всем чертям. Джейн яростно тянула за куски ткани, и нитка с жужжанием вырывалась из внутренностей машины, в которых скрежетал и скрипел челнок. Верхняя нитка была оборвана. Эту швейную машину мать Вероники получила в подарок на свадьбу в 1930 году; машина и тогда уже была подержанная. У Вероники эта машина была с 1960 года, когда у нее родилась старшая дочь — сестра Джейн. На ней она шила детские ползунки и ночные рубашки — только самые простые вещи: она ведь не была искусной швеей. Ее мать тоже была не бог весть какая рукодельница, но во время войны она на этой машине приноровилась перелицовывать воротнички, укорачивать брюки, превращать пальто в юбки, а занавески в рабочие штаны. А вот мать ее матери в 90 годы прошлого века была модисткой, и она, кроме того, делала ручную вышивку: вышивала подушки и полотенца, носовые платки и «дорожки» для комодов.
Джейн дергала себя за сережки — сложные сооружения из колечек золотой нити и маленьких стеклянных бусинок. «Исчезло натяжение, — сказала она, — и я никак не могу эту штуку наладить». Джейн без обиняков и весьма решительно подходила ко многим вещам, с которыми Вероника, как и все ее поколение, не сумела освоиться: с механическими приборами, с групповым проживанием, с отрицанием всяких авторитетов. Джейн обитала в мире машин и механизмов. Она ходила по улицам с висящим на боку черным ящичком, она жила в электрическом царстве, среди стереопроигрывателей, фенов для волос, кассетных магнитофонов, щипцов для завивки и укладки волос. Она уже разобрала на части регулятор натяжения старого «Суон-Викерза» и разбросала по столу какие-то металлические диски. Ее раздражала неровно намотанная катушка тонкой проволоки, у которой на конце был крючок, снабженный игольным ушком, на котором, когда машина в порядке, мирно дергается нитка. |