Изменить размер шрифта - +
Джейн тянула и дергала этот крючок, вытягивая его из катушки, и теперь он торчал угрожающей, ни к чему не присоединенной спицей, уставленной в никуда.

Вероника рассердилась. Она сказала: «Джейн, но ведь это же спиральная пружина…» — и услышала, как у нее в мозгу начинает звучать ее собственный призрачный голос, который вот-вот изольется в крикливых жалобах: «Как ты могла? Почему ты такая бесчувственная? Моя мать шила на этой машине всю свою жизнь, и я тоже, я так за ней следила…».

 

 

И тут она вспомнила, как в 50 годы ее мать без конца скулила и ныла: «Как ты могла, как ты могла?» И она вспомнила себя вместе с матерью, жалобно скривившей лицо, того гляди готовой расплакаться, — и себя совсем юной студенткой, в накрахмаленной нижней юбке, гладкокожей, с подкрашенными глазами, страстной, уставившейся на черепки радужных розовых чашечек в доставленном на автофургоне чайном ящике. Эти чашки подарила ей давняя университетская подруга ее матери — по случаю того, что новое поколение приходит в тот же колледж. Ей эти чашки не нравились. Ей не нравился розовый цвет и не нравились блюдечки в форме лепестков, это было так старомодно. Она и ее друзья и подруги пили растворимый кофе «Нескафе» из ярких керамических или эмалированных кружек. Она сложила и убрала подальше в комод скатерть, которую когда-то вышила для нее ее бабушка: эта скатерть, такая плотная, чистая и гладкая — типичный образец бабушкиного рукоделья — она неизменно фигурировала в воображаемом чаепитии, которое Вероника постоянно придумывала с тех пор, как умерла ее мать. Это была курьезная форма оплакивания, но очень навязчивая и приносящая некоторое утешение. Похоже, что только на это она и была способна. Настоящему оплакиванию — оплакиванию от всей души — мешало воспоминание о том, как ее мать яростно ненавидела свою участь домохозяйки, закабалившую ее; эта ненависть обращалась и на ее хитроумных дочерей, которые все сумели отчасти избежать этой кабалы. Тишина, наступившая в доме с тех пор, как ее не стало, была как затишье после бури. Или как тишина той спокойной маленькой комнаты, словно наполненной светлым ожиданием, в один или в любой день в конце 20-х годов.

 

 

Вероника не могла воспроизвести эту ярость и направить ее против Джейн. Она повторила: «Это пружина, ее нельзя размотать», а Джейн беззаботно сказала: «А почему бы и нет?», и они уселись вдвоем, чтобы сделать попытку как-то разобраться в том, каким образом соотносятся друг с другом разбросанные детали регулятора натяжения. Вероника вспомнила, как она упаковывала розовые чашки. Случилось нечто ужасное. Она вспомнила, как она в полном отчаянии ходила по своей комнате в колледже, собираясь с мужеством, чтобы как-то уложить эти проклятые чашки в ящик, и думала, что надо бы завернуть их в газету, и у нее должны были где-то храниться газеты, но их не было. И не было сил пойти и раздобыть их. И хотя она помнила свое «великолепное» бешенство, в котором судьба этих чашек казалась сущим пустяком, причину бешенства она начисто забыла. Может быть, ее бросил любовник? Или она не сумела получить роль в университетском спектакле? Или она сказала что-то такое, о чем потом пожалела? Боялась забеременеть? Или это была всего-навсего смутная боязнь бессмысленности и инерции, охватывавшая ее в те времена, когда она была еще живой и деятельной, а теперь сменившаяся более хладнокровным и более конкретным страхом смерти, страхом никогда не закончить того, что она делает? Девушка в ее воспоминании о том парализовавшем ее несчастном дне, когда она упаковывала чашки, казалось, не имела ничего общего с ней самой сегодня; она глядела на эту девушку со стороны, как на выдуманное чаепитие. Она ясно помнила, как она украдкой бросила взгляд через приоткрытую дверь в той части колледжа, где была некогда комната ее матери, и увидела два низких кресла и кровать под окном.

Быстрый переход