|
— Светила. — Он повернулся к тому, кто накануне закончил этим словом свой последний стих, закончил так просто и изысканно. — Ты видел их прошлой ночью?
Поэт признал, что не видел.
— Они были чудесны и несметны.
Старик еще раз произнес три слога последнего слова: несметны. Как бесконечное повторение истинного имени Бога, всех тех духов и сил, которые носили имена богов или были богами и остаются ими, не имея никаких имен, всех душ, прошлых, настоящих и будущих, наполняющих великое Всё.
Он глубоко вздохнул, будто вбирая в себя воздух той звездной ночи. Затем, когда дыхание вернулось, старик медленно открыл глаза и посмотрел на поэта, зачарованного словами и вдохом собеседника.
— Самое удивительное, что эта неисчислимая бесконечность пребывает в постоянном изменении. Как сказал мудрейший Гераклит: здесь душа покидает бездыханное тело, там она мерцает, входя в тело, еще не рожденное на свет. Здесь звезда падает на землю, там человек приходит в мир.
Непознанное и непознаваемое, гематрия бесконечности.
Необычное, странное опьянение гашишем постепенно овладевало гостем. Он не столько слышал, сколько ощущал, и то, что он ощущал, пробуждало другие ощущения, другие чувства, и все эти ощущения и чувства причудливо и красочно переплетались между собой.
Но ни завораживающие слова старика, ни порочная и укрепляющая дух гордость, торжествовавшая в поэте после похвалы предыдущего вечера, ни причудливое переплетение чувств не избавили его от сомнений и разочарований, вызванных осознанием неудачи, поражения, столь долго висевших на нем тяжким камнем.
Он снова проклинал себя за то, что погубил «Комедию», заточив ее в схоластические леса академической архитектуры, по природе своей мстительной и вредной для всего трансцендентального. Будь проклято все умозрительное, говорил он. И трижды проклято его умозрительное.
Если бы только он принял Божью форму, форму без формы. Если бы только принял числа и меры бесконечности, лежащей за пределами чисел и мер.
Выслушав стенания гостя, старый еврей остановил его загадочным взглядом, пробудившим нечто вроде стыда или смущения.
— Да, — сказал он со вздохом, выражавшим бесконечное понимание, — мы оба знаем, чего тебе не хватает. А потому я даю тебе это.
Старик взял кожаный мешочек и протянул его поэту, сразу почувствовавшему, что кошель содержит немалое число монет.
Развязав узелок, он запустил руку внутрь, а потом высыпал на ладонь золото. Тридцать три флорина.
— Число, делимое на три, — с той же загадочной улыбкой сказал даритель.
— Здесь намного больше, чем я заплатил вам за учение во все эти годы.
Старик махнул рукой и заговорил серьезно, уже не улыбаясь:
— Эти деньги освободят тебя от необходимости обшаривать мой труп.
Поэт промолчал. Золото — это золото. И здесь его было больше, чем он когда-либо держал в руках.
— Творец истекает кровью, чтобы творить, а его bibliopola, издатель, продавец и вор в одном лице, пьет эту кровь. Так было всегда. «Lector, opes nostrae», — напыщенно заявляет Марциал. «Читатель, ты мое богатство». Но не много дальше он говорит уже без напыщенности и искренне: «Quid prodest? Nescit secculus ista meus». Это о славе и признании: «Что пользы в них? Мой кошелек таких вещей не знает».
Поэт медленно кивнул и мягко улыбнулся над мудростью слов, которые он уже позабыл.
— Возьми их, — сказал старый еврей, — как сделал бы наш прекрасный Марциал, благородно и открыто.
Поэт подождал, давая словам время отстояться, очиститься от притворства, фальши и неискренних возражений, а затем произнес:
— Я благодарю тебя. |