Изменить размер шрифта - +
Но божественность, явленная через человеческую душу, не может смещаться бесконечно, потому что музыка земного языка не бесконечна в оттенках и нюансах. Ты служил и ты страдал. Оставь все как есть.

Что до последних могучих, потрясающих слов, которые приведут твое тело на эшафот, а душу к спасению, то это самый удивительный, чудесный и опасный момент, загадка Божьего дыхания, тайна твоего служения и твоих страданий.

— Вы бы хотели, чтобы я оставил эти слова?

— Не знаю. Не я написал их, и не мне, стоящему у края могилы, судить, что делать с ними. Решение только за тобой, тем, кто дал им жизнь. А выбор, как уже было сказано, прост: солги и попадешь в ад, скажи правду, и тебя распнут.

Приходи ко мне с утренним светом, и я попытаюсь отблагодарить тебя за подарок.

Ты познал вздох. Ты стал поэтом. Ты подошел к словам, о которых я говорил, к тайному стиху запретного Евангелия Фомы, узнать который стремился.

Он направился к книгам, и когда потянулся к ним, гость не сомневался, что старик возьмет тот единственный том с замком на застежке переплета. Но в руке еврея оказалась другая книга, скромная с виду, плохо переплетенная и очень старая. Перелистав страницы, старик положил книгу раскрытой между ними и опустился на скамью.

Слова незнакомого сирийского начертания были написаны чернейшими из чернил. Ведя пальцем по строчкам, старик медленно и с запинкой, словно не читая, а вызывая из памяти, произнес их. Потом, отведя глаза от книги, повторил прочитанное на другом языке — арамейском, как он объяснил, — том самом, на котором их сказал человек, называемый Иешуа. Далее еврей добавил, что, насколько ему известно, эти слова еще никогда не переводились ни на греческий, ни на латынь, ни на иврит. И наконец он произнес их на знакомом обоим просторечии:

— «Если ты извергнешь то, что внутри тебя, то извергнутое тобой спасет тебя. Если ты не извергнешь то, что внутри тебя, то, что останется неизвергнутым, погубит тебя».

Когда поэт с первым светом утра пришел к старому еврею, тот уже ждал его. Над огнем висел почерневший от копоти железный котелок с каким-то овсяным варевом. На Дощатом столе стояли две маленькие чаши тонкой венецианской работы и стеклянный кувшин темно-янтарного цвета, наполовину заполненный похожего цвета жидкостью, крепким и вкусным — как ему предстояло узнать — арабским подобием alcool, называемым ha-shesh. На скамье — единственном, безмолвном свидетеле их долгих споров, клятвы и всего, последовавшего за этим, — лежала закрытая на замок книга, а на книге сморщенный мешочек размером с кулак.

К поднимающемуся из котелка густому пару примешивался, маняще распространяясь по комнате, запах корицы; лучи утреннего солнца мягко играли в янтарной жидкости и отражались от стеклянных стен тонких чаш, и постепенно унылая келья старого монаха превращалась в обитель чувственных радостей.

Овсяное варево, сдобренное щепотью корицы и разлитое в каменные посудины, насытило и согрело мужчин, но не оставило их равнодушными к другим удовольствиям. Янтарный арабский напиток был разлит по чашам, и поэт, следуя примеру хозяина, поднял свою.

— Горе тому, кто поднимается утром и употребляет крепкий напиток, — шутливо провозгласил старик, намекая на запрет Библии.

Он посмотрел на поэта, весело улыбнулся и выпил. Гость сделал то же самое. Поспешный вдох притушил вспыхнувший в горле пожар, на мгновение лишивший его возможности дышать. Старик сел на скамью рядом с таинственной книгой и шагреневым мешочком, поэт сел по другую сторону от них. Еврей едва заметно шевельнул головой, как бы подтверждая свое намерение.

— Светила, — произнес он и снова кивнул. — Светила. — Он повернулся к тому, кто накануне закончил этим словом свой последний стих, закончил так просто и изысканно.

Быстрый переход