– Вот как... – услышав это, протянул Чернов. – Семь против трех, что и сам Борис погиб отнюдь не при исполнении служебных обязанностей...
Ксения, пряча обнаженную грудь, запахнула синий чапан, – среднеазиатский сувенир Чернова, – который служил ей пеньюаром.
– Почему ты так думаешь? – глаза ее потемнели.
Чернов был доволен. Помимо ноток растерянности, в голосе женщины прозвучало уважение.
– Склонность к суициду нередко бывает наследственной, – изрек он. – Вспомни хотя бы Хемингуэя.
– Ты прав... Я просто не хотела тебя пугать... – сказала виновато. И, унесшись остановившимся взором в прошлое, из него проговорила:
– На запястьях у него были малиновые шрамы. Два на каждом. За несколько месяцев до свадьбы, он подрался с другом, лыжником из сборной, и выбросил его в окно.
– Погиб друг?
– Нет, покалечился. Так, не очень.
– И из-за этого Борис предпринял попытку самоубийства!?
– Да и нет... На него завели дело, разжаловали в младшие лейтенанты. После того, как сослуживец назвал его "микромайором", он пришел домой, залез в ванну, и вскрыл себе вены. Его спасли случайно...
– Сумасшедший... Из-за чего хоть ссора была?
– Дима – так звали друга – отказался продать ему импортные лыжи. Членам сборной каждый год выдавали новые, а старыми они распоряжались по своему усмотрению.
– Ну-ну. А при каких обстоятельствах состоялась удачная попытка?
– Какая попытка?
– Самоубийства, естественно.
Чернов был зол. На Бориса. Его мать. Отца. На скверные отечественные лыжи.
– Однажды вечером Борис зашел к Володе, своему другу. Тот был с девушкой, моей знакомой. Не знаю, о чем они там разговаривали... Короче Володя сказал Борису, что я... что я... распутница. И Борис его застрелил.
Чернов поморщился. Помолчав, вспомнил Шекспира:
– "Ярости и шума хоть отбавляй, а смысла не ищи"...
– Смысл в том, что он был мужчина, настоящий мужчина, – посмотрела она из своего мира. – Его женщину оскорбили, и он, не раздумывая, защитил ее честь.
Чернов налил вина, выпил. Чтобы сломать возникшее отчуждение, стал говорить:
– Ну а потом что? Борис забаррикадировался от милиции, отстреливался и последнюю пулю пустил себе в лоб?
– Нет. Он сразу застрелился...
– Сумасшедший...
– В тюрьме его бы убили...
– Чепуха! Милиционеры сидят в своих тюрьмах! И Борис не мог этого не знать.
– Он не вынес бы десяти лет заключения. И десяти лет моего ожидания.
– Десяти лет, десяти лет! Господи, неужели ты не понимаешь, что просто-напросто сочинила сказку, в которой герой-красавец сначала защищает честь прелестной учительницы в платьице с белым кружевным воротником, а потом благородно убивает себя во имя ее светлого будущего? И никак не хочешь понять, что этот герой-красавец каждый божий день из тех двухсот, которые вы прожили, мог убить не кого-нибудь, а тебя, молодую, только-только начавшую жить? Ты понимаешь, что смерть всецело владела им с той самой минуты, как он увидел истекающую кровью мать? Родную мать, порезавшую себе вены?
– Я любила его...
– Но ведь ты знала, что мать Бориса покончила жизнь самоубийством! – продолжал кипеть Чернов. – И что сам склонен к суициду!
– Знала... Ну и что?
– Ну и что, ну и что! Черт, если бы в школе вместо домоводства преподавали основы психиатрии, то после первой его попытки самоубийства ты пошла бы с ним в психиатрический диспансер, и сейчас Борис был бы жив и здоров. |