Изменить размер шрифта - +
Не переставая бормотать, сосед стоит под дверью. Вот, сволочь! Я так хотела спокойно почитать!

Объективный взгляд:

И ничего он не сволочь. Обычный больной. Его бы давно в больницу сдать, но соседи настолько привыкли к выходкам старика, что даже не считают их признаками слабоумия. Скорее — выпадами вредности и стариковской капризности. Скорее — попытками окончательно испортить всем нервы. Жалко его. Страшно жалко и ужасно противно, что она всерьёз на него злилась.

Вы уж, господа соседи, учитесь на чужих огрехах. Любите друг друга, родимые! Что есть мочи любите, сердешные! С такой силой любите, с какой она вас по понедельничным утрам ненавидела.

М-да… В последнее время с головой у товарища Мамочкина совсем плохо. Впрочем, не мудрено. Сейчас ему, должно быть, под девяносто.

Давным-давно, когда моя бабушка только получила здесь комнату, товарищ Мамочкин уже был стариком. Десятилетняя я рассматривала его с мистическим ужасом и патологическим любопытством. За последние двадцать лет внешность его почти не изменилась. Тот же скелет в кожаном покрове с чужого плеча. Это несоответствие размеров (кожа явно предназначалась для более крупного тела) покрывало товарища Мамочкина многочисленными складками. В детстве я глядела на них, как загипнотизированная, и всё пыталась понять, как же такое может висеть на обычном человеке. Взрослые ошибочно принимали моё пристальное внимание за привязанность к соседу. В награду за хорошее поведение меня обещали «пустить к товарищу Мамочкину». Я содрогалась от одной мысли об этом, тряслась от страха, но старалась вести себя хорошо, чтобы пойти. И шла! Товарищ Мамочкин — отчего-то все соседи звали его именно с этой коммунистической приставкой — был тогда вполне «в себе» и болел только физически. Он читал мне рассказы Джека Лондона и хвалился двумя портретами писателя в рамочках. Позже я поняла, что на одном из портретов был действительно именитый прозаик, а на втором — сам Мамочкин в молодости. Молодой Мамочкин, удивительно похожий на знаменитого писателя, совсем не походил на Мамочкина старого, и от этого делалось жутко. Болезнь и старость меняют человека до неузнаваемости…

Именно этими словами я начала статью о самоубийстве Джека Лондона. Написала в Рукописи, мол, не умри писатель в свои сорок, кто знает, что сделала бы с ним болезнь. «Может, стал бы страшным, как наш Мамочкин», — написала, — «Сошёл бы с ума, врывался бы к соседям в ванну и просил никому не рассказывать о вылазках на помойку». То есть, это я преувеличиваю. Про ванну, я, конечно, в Рукописи не писала, потому что не знала ещё, что Мамочкин дойдёт до такого маразма. Писала про всё остальное. А коллега Нинелька, которой я вскользь рассказала об идее подобной заметки, пришла в ужас.

— Ты что?! — всполошилась, — Кто такой Джек Лондон, и кто — Мамочкин? Великого писателя и вдруг со слабоумным стариком сравнила! О Джеке Лондоне уместно почтительно скорбеть, а ты глумишься… И потом, какое самоубийство? Несчастный случай чистой воды. Джек Лондон умер от уремической интоксикации!

— Ага, а листок с расчётами смертельной дозы морфия возле его кровати и два пустых пузырька от снотворного под оной — это случайное совпадение, — хитро соскалилась я в ответ, довольная произведенным эффектом.

Именно такого результата я от Рукописи и жду. Пусть взрываются, пусть спорят, пусть перепроверяют факты. Лишь бы затронуло, заставило память отвоевать у забвения главное: строки, личности, эпизоды… Отвоевать и сравнить с настоящим, аналогии выследить и вытравить. Иногда с ужасом понимаю, что, живи я, например, в начале века, в окружении тех самых, о ком сейчас в Рукописи дрожью исхожу, я бы их попросту не разглядела… Где-то в «отчаянном положении» металась бы между бессилием и долгом пред шестнадцатилетним сыном Цветаева, где-то Есенин лечился бы от неизлечимого, как бессмысленность бытия, алкоголизма, где-то вымаливал бы прощение у муз Блок, а я бы смотрела на это буднично.

Быстрый переход