Циркин-Мандолина умер на своей кровати во дворе. Песя, которая умерла через год после него, даже не знала, что он умер. Она лежала одна, в маленькой комнате, в гериатрической больничке, принадлежавшей Рабочему движению, правая половина ее тела была парализована, и она непрерывно вела крикливые, язвительные и бессвязные разговоры с министром финансов, с Фаней Либерзон и с кем-то еще по имени Эттингер. Мешулам пришел сообщить ей о смерти отца, и она не поняла, о ком идет речь. Она лишь повторяла: «Цветок в пупке, цветок в пупке» — и все просила спасти от огня ее ночную рубашку.
Циркин умер шумно, возмущенно, не соглашаясь и сопротивляясь. Вся деревня слышала, как он борется с госпожой Смертью.
«Мне никто не говорил, что это будет еще и больно!» — кричал он с горьким удивлением.
Мешулам и доктор Мунк стояли у его кровати. С помощью Элиезера Либерзона, которого по этому случаю привезли из дома престарелых, они пытались убедить Циркина перейти в больницу. Он спорил, извивался, отказывался наотрез.
«Это дело нескольких минут», — прохрипел он.
«Ваши студенты воткнут в меня трубки», — простонал он.
Потом сознание его затуманилось.
«Позовите доктора Иоффе».
И после короткого молчания: «Иди, поешь с нами, Фейга. Я приготовил печеную тыкву, с яйцами и мукой. Иди, они оба ушли, пойдем со мной в воду, она совсем не холодная».
И вдруг закричал: «Товарищи Циркин, Миркин и Либерзон обязуются не делать никаких попыток!» Но только я понял его слова.
Потом он слегка успокоился, но его грудь по-прежнему поднималась и опускалась с трудом.
«Главное — это дышать, — сказал он себе. — Не переставать дышать ни на секунду».
Новый приступ болей подбросил его тело, и он снова начал кричать. На этот раз он проклинал тех, кто «считает ямы», — давнее, оставшееся на слуху название, смысла которого уже никто не понимал. «Все началось из-за этих слабаков, из-за этих счетчиков!» — ругался он.
— Кто это — счетчики ям? — спросил я Мешулама несколько недель спустя.
— Какая-то отцовская выдумка, — сказал Мешулам.
Письмо, которое Циркин-Мандолина написал бабушке Фейге, письмо, которое так и осталось неотправленным, я не отдал. Остальные бумаги, которые были в коробке, Мешулам зачитал на могиле своего отца. Он пришел в восторг, обнаружив там подлинник письма Ханкина, в котором шла речь о выселении арабских издольщиков с земель Эйн-Тивона, и отчет о покупках «Трудовой бригады имени Фейги», помеченный зимой 1919 года. «Два ротеля муки, кунжутное масло, четыре рубашки из арабской ткани, соломенная шляпа для Миркина».
Он утверждал, что письмо Шифриса — это подделка. «Жалкий розыгрыш», — сказал он, но тем не менее сохранил его в своем архиве. «Если захочешь обменять его на устав „Трудовой бригады“, я готов поговорить», — предложил он.
Мы опустили гроб в яму, и Мешулам присыпал его землей. После двух-трех неуклюжих гребков мотыгой, его сменил последний член «Трудовой бригады», старый слепой Либерзон, который закончил дело несколькими точными движениями лопаты.
— Куда ты девал отцовскую мандолину? — спросил Мешулам, когда люди уже начали расходиться.
Я показал на могилу.
— Что?! — заорал он. — Ты положил ее в гроб?!
— Согласно просьбе покойника, — сказал Бускила.
— Так хотел твой отец, — объяснил я.
Мешулам бросил на нас убийственный взгляд, схватил лопату и стал раскапывать только что засыпанную могилу. |