— Ешь, — говорит он ей, держа наготове в пальцах очередной маленький бутерброд.
— Не нужно кормить меня, как маленькую, — возмущается Рахель, но смеется. — Я не ребенок, я уже старуха.
— Мой ребенок, моя маленькая сестричка, — доносится до меня вздох Левина.
Порой, когда старики вспоминают бабушку, мне удается услышать также фразу-другую о ее брате, и так, мало-помалу, я собираю и восстанавливаю его во всех деталях, как я поступаю со многими другими перед тем, как хороню их у себя. Например, за Рыловым, этим прославленным Стражем, я следил годами, и притом с опасностью для жизни — прежде всего из-за того, что у меня был застарелый конфликт с его внуком, как у моего отца — с его сыном, но главным образом потому, что большую часть времени старый Рылов проводил в своем коровнике, в колодце для стока коровьей мочи, — там он прятал оружие, и всякий, кто хотел туда забраться, рисковал получить пулю в лоб. Рылов смотрел на тебя своим знаменитым квадратным взглядом — два его собственных раскосых глаза и два зрачка ружейных стволов — и говорил: «Ни шагу дальше, если хочешь умереть в своей постели!»
С Рыловым я никогда в жизни не разговаривал, но у Левина могу выведывать и выспрашивать. Он симпатизирует мне и всегда смотрит на меня с печальным и насмешливым любопытством, словно недоумевает, как это в его семье мог появиться такой здоровенный «шейгец», этакий Ахиман. «Мне бы твою силу и наивность», — улыбается он мне.
Несколько недель Левин странствовал с «Трудовой бригадой», а потом решил отделиться. Не то чтобы дедушка, или Либерзон, или Циркин-Мандолина плохо относились к нему, но одного их взгляда, когда он начинал растирать натруженные запястья или ударял мотыгой под неверным углом, было достаточно, чтобы отравить его отчаянием и выдавить слезы на глазах. Он не понимал их шуток и не мог петь с ними вместе, потому что они каждый вечер придумывали новые песни.
Их отвратительные привычки — ковырять между пальцами ног во время еды, чистить зубы соломинкой и беседовать с мулами и ослами — подавляли его и вызывали в нем страх. Даже Фейга, так ему казалось, перестала его уважать.
«Наш отец послал меня охранять ее, а я превратился в жалкого поденщика, в старшего брата, от которого никакой пользы».
Веселая троица делилась с ними продуктами, старалась найти им работу в сельскохозяйственных поселениях и даже защитила однажды, когда возле Петах-Тиквы на них напали четверо погонщиков верблюдов и хотели вырвать их сумки.
«Хватай Фейгу и беги, да побереги мою мандолину!» — крикнул ему Циркин.
Шломо и бабушка спрятались за земляным гребнем и потрясенно следили оттуда за тем, как «эти три хулигана» борются с напавшими на них арабами и обращают их в бегство. Либерзон вернулся с рассеченной губой, энергично размахивая револьвером «вебли», и Фейга промыла ему рану и нежно поцеловала под ликующие крики его друзей.
Позже Левин упрекнул ее в чрезмерной вольности.
«Но я люблю их», — ответила она в темноте.
Всю ночь он лежал, не смыкая глаз, а утром торжественно и мрачно объявил, что намерен расстаться с ними.
«Нам тоже пришлось поначалу несладко, — сказал ему Циркин. — Через месяц ты почувствуешь себя лучше».
Но Левин решил, что должен идти своим путем, так или иначе.
Либерзон и дедушка купили ему билет до Иерусалима и сунули в карман несколько турецких монет. Фейга плакала, глядя, как ее брат садится в поезд.
Он сидел в качающемся вагоне, и на душе у него скребли кошки. Руки он сунул в карманы, чтобы хоть немного согреться. Колени свел вместе и наклонил чуть вбок, в типичном для него боязливом и трогательном наклоне, я уверен, потому что именно так он сидит и сегодня, за кассой своего магазина. |