Изменить размер шрифта - +

Он встал, а горло словно свинцом залили. Стоял немой как рыба, и только головой качал, будто кланялся. А потом сел… Суд удалился на совещание для вынесения приговора.

«Именем Российской Федерации!..» – возгласила судья.

Она еще долго читала. Были красивые слова про партию, ее вождей, про воспитание молодого поколения и так далее. Но все это свелось к последней, одной из самых главных фраз в жизни Николая Писарева: «…приговорить Николая Писарева к девяти годам лишения свободы с отбыванием в колонии строгого режима».

Против пятнадцати это было совсем ничего, на целых шесть лет меньше. Колька даже улыбнулся…

Ему разрешили проститься в зале суда с родственниками, и он впервые за жизнь произнес слово «бабушка», а не бабка. А она протянула ему узелок и потом гладила прохладной ладошкой щеку.

А потом внезапно перед клеткой появился старик, словно из пола вырос, и сказал:

– Не дождусь!

– Дождетесь, – подбодрил Колька.

– Выйдешь, заходи. Тебе сколько будет?

– За тридцать.

– Во второй лиге побегаешь еще!

Кольке показалось, что старик напоследок хмыкнул. Совсем еще крепкий, он дошел до дверей, не оглядываясь, а Писарева, заковав в наручники, сквозь судебный коридор провели к автозаку, и повез он его к началу долгого путешествия, в котором есть только неизвестность одна…

Вечером этого дня профессор Московского автодорожного института Сперанский, посетивший с утра громкое судебное разбирательство, впервые за совместную жизнь пожал руку своему приемному сыну Сереже Сперанскому Протопопову…

 

* * *

 

Уже на этапе Колька узнал, что его статья ни пересмотра, ни досрочного освобождения, ни амнистии не предполагает. Но что самое страшное было для его судьбы – зеки его невзлюбили отчаянно. В поездах, двигающихся по этапам, бывшего футболиста били смертным боем, причем все скопом, даже самые слабые пристраивались к избиению, так как для них это было утешением в собственных страданиях.

– За что? – вопрошал Колька, сплевывая выбитые уголовниками вставные зубы.

– Ты опозорил страну! – объяснял пахан какого нибудь очередного вагона. Обычно от него пахло так же, как из сливного ведра, в который зеки ходили по нужде. – Можешь кончить хоть десятерых, кассу взять, замочив при этом случайно малолетнего ребенка и его мамку, но Родину, Родину не замай!

– Господи! – не понимал Писарев. – Да чем же я Родину опозорил?

На этот вопрос ему обычно не отвечали, но непременно вместо объяснений приступали к избиениям.

Как то раз, где то на бесконечных казахских железных дорогах, на третьем месяце этапов, Кольку поместили в новый тепляк, где шишку держал некий дядя Мотя, человек с толстым задом, да худосочными плечиками. Прибытию Кольки он обрадовался, объяснив, что за долгие месяцы скитаний в вагоне он первый новенький.

В этот вечер его впервые не били. Даже чаю налили и печенюжку дали. Колька был растроган и за чаепитием рассказывал зекам свою незаладившуюся судьбу. Пятнадцать человек внимали его словам, будто родные. Кое кто даже слезу смахивал.

«Вот, – думал с радостью Колька, – к нормальным людям попал».

Когда он засыпал на выделенной ему нижней полке, жизнь не казалась такой уж безнадежной.

Если бы на зоне все были такие, то жить можно. Жили же наши солдаты в концентрационных лагерях и выживали…

Он почти уже заснул. Его разнеженные мягким матрасом косточки радостно томились, ноздри в первый раз не ощущали запаха параши, и птичка сна была готова уже сорваться с его виска, как вдруг он почувствовал, как на него навалилось трое мужиков, двое на руки сели, а третий штаны пытался стянуть.

– Давайте, детушки, – слышался где то рядом голосок дяди Моти.

Быстрый переход