Его пульсирующая и горячая плоть ритмично совершала предназначенные ей природой действия, то глубоко проникая в таинственные глубины женского естества, то подаваясь назад, дабы набрать разбег для нового броска. Каждый новый бросок увеличивал его восторг и томление.
Клеменция в долгу не оставалась. Хотя ее роль, как и роль всякой женщины при подобных обстоятельствах, была подчиненной, нельзя сказать, что она являлась пассивным объектом страсти. Напротив, Клеменция была неутомима в своих трудах. Ее жаркие ладони скользили по телу Ульриха, постоянно возбуждая его. Ее губы, не знавшие устали, осыпали лицо и руки юноши поцелуями — то быстрыми и воздушными, словно прикосновение крыла бабочки, то долгими и глубокими, сладкими и освежающими, словно глоток холодной воды в июльский полдень. Ее тело не знало покоя: оно извивалось, подергивалось, билось, содрогалось. Оно то напрягалось, сжимая Ульриха в объятиях, жадных и неистовых, то расслаблялось, лаская юношу мягкостью и податливостью. Ее голубые глаза то горели безумием, то туманились…
И Ульрих тоже чувствовал приближение к вершинам блаженства: его еще не ведавшая радикулита поясница билась в бешеном ритме. Казалось, тело его превратилось в кузнечный мех, поддувающий в горн свежий воздух и разжигающий в нем пламя, которое, наконец вспыхнув, забушевало с невиданной силой.
…Клеменция изо всех сил сжала Ульриха в объятиях так, что у того хрустнули суставы. Он сделал еще несколько судорожных движений и, испустив сладострастный стон, вогнал свою плоть в ее лоно и замер, потрясенный переполнившим его наслаждением. Он поглаживал спину Клеменции и целовал ее грудь, меж тем как семя его плескало ей в лоно…
Они лежали неподвижно несколько минут и не сказали друг другу ни слова, как, впрочем, и все предыдущие минуты — с того момента, как Клеменция воскликнула «Ты?!» Едва отдышавшись, они снова рванулись друг к другу, и страсть вновь провела Ульриха уже проторенной дорогой. И на сей раз все происходило в молчании, если не считать хрипов и стонов, которые они изредка издавали. И снова были жаркие поцелуи, хруст суставов, судороги и ласки… Так повторилось и в третий раз, и в четвертый, пока наконец не взмыло над поляной солнце и не высохла роса. И тут с ними произошло то, что и должно было произойти. Они испытали пресыщение. И увидели себя со стороны, ужаснувшись своему бесстыдству. Солнце осветило их тела, исцарапанные и исцелованные до синяков. Они ощутили, что от них исходит неприятный запах, и разглядели грязь на своих телах. Но самое главное — они почувствовали себя чужими и ненужными друг другу. Отвернувшись друг от друга, по-прежнему молча, они разыскали свои одежды и, прячась, стыдясь друг друга, словно и не были близки, оделись. Подобное некогда произошло и с прародителями человечества вкусив запретный плод, они стали стыдиться друг друга.
В лагерь охотников, где веселье только завершилось они вернулись порознь, каждый своей дорогой, и никто так и не узнал, что они согрешили. Ульрих, забравшись в свой шатер, тотчас же заснул и проспал до завтрака, который состоялся только в полдень. Проснувшись, он почему-то стал убеждать себя, что все произошедшее с ним на поляне — сон, и только сон. Еще более укрепило его в этом мнении то обстоятельство, что за завтраком Клеменция ни разу не глянула в его сторону и не сводила глаз со своего мужа, между прочим, перебравшего за эту ночку не менее трех потаскух. Она суетилась вокруг Гаспара, словно услужливая, преданная раба. Ульрих уже готов был поверить в собственную ложь, но… Когда свернули лагерь и кавалькада двинулась обратно в Шато-д’Ор, лошадь юноши оказалась неподалеку от лошади Клеменции. Ульрих внимательно присматривался к ней, но никаких следов утренней страсти на ее лице не обнаружил — лишь темные пятна под глазами, которые можно было объяснить бессонной ночью. Шею ее закрывал платок, плечи были скрыты под платьем. |