Бадья покоробилась, и под железными обручами зияли трещины. Веревка высохла, но еще держала, хотя и требовала осторожного обращения. Обыскав ближние строения, человек вернулся с глиняным кувшином и миской и поставил кувшин в ведро. Погрузив бадью в колодец, он бережно вытянул ее наверх. Из трещин лилась вода, но кувшин был полон. Напившись, человек налил воды в миску и напоил коня. Потом ослабил подпруги, долил жеребцу воды, поднялся на крепостную стену и сел там на солнцепеке.
Вот он, конец империи. Не кровавые поля сражений, не вопящие орды, не лязг стали о сталь, а пыль, вихрящаяся по булыжнику, разбитые статуи, рассохшиеся ведра и могильная тишина.
— Ты бы не вынес этого зрелища, Самильданах, — сказал путник. — Оно разбило бы твое сердце.
В собственном сердце он не находил горя по поводу крушения Габалы: глядя на статую, он горевал только о себе самом.
Мананнан, рыцарь Габалы, один из девятерых, которые были выше, чем принцы, и больше, чем люди. Достав из сумки на поясе серебряное зеркальце, он посмотрелся в него.
На него глянули синие глаза, обведенные серебристой сталью. Плюмаж ему обрубили в какой-то стычке на севере, на поднятом теперь забрале оставил вмятину топор во время Фоморианской войны. Руническую цифру, его знак, сорвали со лба где-то на востоке. Он не помнил этого удара — слишком много он получил их за шесть одиноких лет, прошедших после того, как врата закрылись. Бывший рыцарь перевел взгляд на стальной ворот, охватывающий шею, и представил себе медленно растущую под ним бороду. Когда-нибудь она задушит его до смерти.
Что за смерть для рыцаря Габалы — быть заключенным в собственном шлеме и удушенным собственной бородой. Такова цена, которую он заплатит за предательство. Такова кара за трусость.
Трусость? Он повертел это слово у себя в голове. За годы своих бесцельных скитаний он не раз проявлял отвагу в бою — и в атаке, и в долгом ожидании вражеского удара. Телесное мужество ни разу не изменило ему. Но в ту темную ночь шесть лет назад, когда перед ним разверзлись черные врата, затмив собой звезды, его пригвоздила к месту трусость иного рода.
Не в пример остальным Самильданах мог бы пойти в пекло с пригоршней снега. И Патеус тоже, и Эдрин — все.
— Будь ты проклят, Оллатаир, — процедил бывший рыцарь. — Будь проклята твоя гордыня! — Он спрятал зеркало в сумку.
Отдохнув около часу, он снова сел в седло. До цитадели оставалось три дня пути на запад. Он избегал городов и селений, покупал еду в единенных крестьянских усадьбах и спал под открытым небом. Утром четвертого дня он доехал до цитадели.
Мананнан пересек бывший розарий, где среди сорняков кое-где еще виднелись цветы. Между камнями мощеной дорожки за шесть лет набилась земля, и там тоже проросла трава. Боковые ворота стояли открытыми. Двор тоже зарастал травой, питаемой перелившимся через край фонтаном. Мананнан спешился, скрипнув своими доспехами.
— Да, Каун, здесь все не так, как тебе помнится. Их больше нет. — Он напоил коня из фонтана. Ветер хлопнул ставней о стену, и Каун вскинул голову, прижав уши. — Все хорошо, мальчик, — успокоил его Мананнан. — Здесь не опасно.
Бывший рыцарь расседлал коня, вскинул на плечо котомку и вошел в знакомый чертог. Сюда нанесло пыли, и от ковра пахло плесенью. Статуи смотрели на него незрячими глазами.
Придавленный бременем своей вины, которое здесь стало еще тяжелее, он прошел мимо изваяний к часовне в задней части здания. Листовидная дверь со скрипом отворилась. В часовню пыль не проникла, но золотые подсвечники, серебряная чаша и шелковые гобелены исчезли. Тем не менее здесь все дышало миром. Бывший рыцарь скинул и развязал свою котомку. Он снял перевязь с мечом, освободился от панциря и сложил все это на алтарь. За панцирем последовали наплечники и кольчуга, не раз спасавшая ему жизнь. |