Изменить размер шрифта - +
Понимаешь, о чем я?

— Да, папá, — сказал Люсьен. Он понятия не имел, о чем толкует отец.

— Он опять про своих любимцев? — спросила маман, влетев к ним из булочной, где она раскладывала выпечку по корзинам. Коренастая широкозадая женщина, волосы она носила нетугим шиньоном, чьи щупальца выбивались либо от усталости, либо в попытках сбежать с головы. Несмотря на мощь фигуры, она скользила по пекарне так, словно танцевала вальс. Губы ее то и дело складывались удивленной улыбкой, а в глазах не гасла искра досады. Удивление и досада — вот через эту призму Mére Лессар преимущественно и смотрела на мир. — Люди снаружи уже ждут — и ждут они хлеба, а не мазни, которую ты всем втюхиваешь.

Папаша Лессар обнял Люсьена за плечи.

— Дай мне слово, сын, что станешь великим художником и не позволишь никакой мегере портить себе жизнь, как позволил я.

— Прекрасной мегере, — поправила его мама.

— Разумеется, chére, — сказал отец Люсьена, — но не стану же я предостерегать его от красоты, верно?

— Лучше бы предостерег, чтоб не брал себе в любимчики заляпанных краской шаромыг.

— Следует простить мадам ее невежество, Люсьен. Она женщина, а значит — не способна ценить искусство. Но настанет такой день, когда она поймет, что мои друзья-художники — великие люди. И покается в своих недобрых словах.

Родители Люсьена иногда так поступали — говорили между собой как бы сквозь него, словно он был полой трубкой, которая попросту гасит жесткость их интонаций и слов. Он уже понял, что в таких беседах лучше всего просто пялиться в какую-нибудь дальнюю точку на стене и всеми силами делать вид, что ему все это безынтересно. Пока кто-нибудь из них не изречет прощальную реплику — достаточно банальную, чтобы на весь разговор стало наплевать.

Маман принюхалась — здесь густо пахло свежим хлебом — и проворчала:

— У вас еще несколько минут, пока не допечется. А потом, месье, почему бы вам не вывести сына наружу и не показать ему рассвет? Как только ты превратишь его в художника, он его больше не увидит — эта публика так рано не встает. — И она проскользила вальсом мимо большого деревянного стола и вверх по лестнице к ним в квартиру.

Люсьен с отцом тихонько вышли через боковую дверь шестого номера по рю Норвен и улизнули в щель между зданиями, за спинами у собравшихся покупателей. Потом — через пляс дю Тёртр, посмотреть сверху на весь Париж.

Бютт-Монмартр возвышался на четыреста футов над северной оконечностью города. Столетиями Монмартр был отдельной деревушкой за городскими стенами, но те передвинулись, а потом их снесли вообще, чтобы на их месте проложить бульвары. А деревушка так и осталась деревушкой посреди одного их крупнейших городов на свете. И если ты был парижским художником, то голодать переселялся именно на Монмартр, а Папаша Лессар тебе этого делать не давал.

Из кармана фартука Лессар-старший извлек маленькую трубку и раскурил ее от спички. Он стоял, положив руку сыну на плечо, — так он стоял шесть утр в неделю и курил, пока они смотрели, как весь город розовеет от зари.

У Люсьена то было лучшее время суток: с работой почти что покончено, уроки в школе еще не начались, а папа разговаривал с ним так, будто он единственный собеседник на свете. Он воображал себя юным Моисеем, Избранным, а папина трубка была Неопалимой Купиной. Вот только Моисеем он был эдаким малорослым, французским католиком в придачу — и ни слова не понимал по-древнееврейски, на котором с ним разговаривал кустик.

— Смотри, вон там видно Лувр, — говорил Папаша Лессар.

Быстрый переход