В звучании его четырехстопного анапеста впервые возникла зыбкая, колеблющаяся, но уже неразрывная связь с неуловимым звуком персидского стиха. С необыкновенным упорством, с творческим упрямством Плисецкий во всех случаях «вытянул» стих, сохранил верность единственному избранному размеру. Часто пренебрегая буквальной точностью, жертвуя подчас многим, переводчик сделал упор на резкой, рубленой афористичности Хайяма и передал ее твердо и уверенно. Конечно, поэзия, которая вовлекает в свою ткань афоризмы, не должна ими исчерпываться. Вероятно, к отдельным четверостишиям Хайяма в переводе Плисецкого могут быть предъявлены претензии. И тем не менее работа Плисецкого стала в своей области новым словом. В этих переводах много темперамента, сжатой страсти:
Дай вина! Здесь не место пустым словесам.
Поцелуи любимой – мой хлеб и бальзам.
Губы пылкой возлюбленной – винного цвета,
Буйство страсти подобно ее волосам.
Что мы знаем о Хайяме, кроме краткой «биографической справки»? Иной раз остряки-эрудиты процитируют тот или иной перевод Румера или Державина, приглашая к попойке… А мы не знаем даже, пил ли он вино… Или то был некий духовный «напиток», заключающий в себе все сущее. Не об этом ли – рубаи, своеобразно переведенное Т.Лебединским:
То вино, что по сути способно принять
разных видимых форм очертанья,
Что способно животным, растением стать,
изменять даже форм очертанья, —
Не исчезнет и будет все то же вино,
Так как вечную сущность имеет оно.
Для того чтобы объять массу поэтической «информации», этому переводчику понадобилась форма, несколько напоминающая «Столбцы» Заболоцкого…
Как бы то ни было, именно духовность поэзии Омара Хайяма навеки слилась с духом русской поэзии. Эта высокая духовность будет вечно жить в непрекращающемся переплетении культур… И Егише Чаренц, создавая свои «Рубаи», конечно, думал о Хайяме. Тень грандиозного здания иранской культуры, изливающего потоки света на все четыре стороны, эта легкая тень легла на Закавказье… И, несомненно, не только о вине, заполняющем чашу, но и о «духовном вине» говорится в стихотворении грузинки Анны Каландадзе, которое знаю в прекрасном переводе Арсения Тарковского:
На грудь твою, Хайям, струится ток багряный,
И пьяный ветер гнет и треплет дерева,
Их корни пьют вино, и сыплются на раны
Сердечные твои – соцветья и листва.
И розе не до сна. Когда она почтила
Созвучья, бережно хранимые людьми,
Кружились лепестки над вековой могилой.
И плакал, как дитя, великий Низами.
Из праха твоего все на земле кувшины.
И этот наш кувшин, как все они, из глины,
И не увял тростник – узор у горловины,
И счета нет векам,
Как стали из него впервые пить грузины,
Омар Хайям!
В одном слегка ошибся Арсений Александрович, дивный наш переводчик (впрочем, ошибка эта собственно для поэзии в конце концов малосущественна). |