Солу было не под силу сломить Розу, она оказалась крепче, чем он думал, так же как коммунизм оказался крепче, чем партия, а потому остался неуязвим для всех этих партийных жертвоприношений и самозакланий. Потянувшись к этому невозможному полицейскому, к этому великану и поклоннику Эйзенхауэра, Роза заявила о своем радикализме и о приверженности к гораздо большей свободе в любви, чем та, что была доступна Солу Иглину. В самом ее поведении читалась критика. И все же Роза не испытывала соблазна переводить все это лично для него на язык марксизма: нет уж, слишком поздно. Пожалуй, Роза наконец действительно немного устала от коммунизма. И все равно коммунизм – верность идеям, которые, несмотря на все разрушения, впервые просветили людей и раскололи мир надвое, а потом снова скрепили его и тем самым открыли Розе глаза на ее собственное призвание и предназначение, – был единственным содержанием ее жизни. Не считая, конечно, ведения бухгалтерских счетов на консервной фабрике. А еще – и это совпадение не случайно – он являлся единственной надеждой и оплотом рода человеческого.
– Мне холодно, – сказала Роза. – Пойдем внутрь.
– Врешь. – Сол уже изрядно возбудился и слегка сгорбился: Роза хорошо знала эти признаки. – Тебе не холодно, а жарко! Ты так и пылаешь, как печеная картошка.
– Не стану спорить – мир как раз и стоит на таких противоречиях. Вполне возможно, что я одновременно мерзну, пылаю и в придачу вру. Но ты-то врешь еще больше, Сол.
Серый Гусь
Шесть недель его держали, ой-ой-ой, / Только перья выдирали, ой-ой-ой. Наверное, целый год Мирьям сидела как зачарованная (а может быть, наоборот, изнывала от скуки). Во всяком случае, она вела себя тихо и слушала песни Айвза – эти веселые притчи об утках, китах, козах и гусях. Однажды Сол Иглин во время одного из своих таинственных визитов (в ту пору еще не приструненный щеголеватый ухажер Сол, вечно несший околесицу Сол) зашел в гостиную и решил подшутить над Мирьям и ее пластинкой.
– Да что твоя дочка знает за уток, Роза? Ты хоть раз бывала на ферме, куколка?
– Она очень даже знает за уток, – отрезала Роза. – Она бывала в китайском ресторане.
В глазах Розы, беспощадно несентиментальной и прагматичной урбанистки, животные существовали исключительно для поедания. (Поэтому – никаких грязных домашних питомцев для Мирьям.) Роза недовольно косилась на детские книжки, если те слишком вдавались в зоологию или антропоморфизм, уклоняясь от Эзопа с его железной моралью (Роза особенно любила подчеркивать, что виноград горек, а лакомые кусочки на дне сосуда недосягаемы). Сюсюканье над утенком или кроликом всегда напоминало Мирьям о том презрении, которым ее мать обдавала католические обряды: пасхальные яйца, умильных зайчиков из молочного шоколада (“Увы, но я никогда не потерплю в своем доме немецкого шоколада”, – говорила Роза иронично и грустно, а за этим следовало ее всегдашнее заклинание-вздох: “Они ведь делали все самое лучшее, самое-самое”), пятна пепла, идиотов-соседей, ирландцев и итальянцев, которыми помыкали идиоты-священники. Так что же означал тогда этот Серый Гусь, которого невозможно было съесть? Девять месяцев он пекся, ой-ой-ой, / А потом на стол попал он, ой-ой-ой, / Но не резал его ножик, ой-ой-ой, / Не колола его вилка, ой-ой-ой. Где же Эзоп, когда так нужна его помощь? Из всех песен на той пластинке одна эта упорно не поддавалась пониманию Мирьям, сколько она ее ни слушала. Отнесли на лесопильню, ой-ой-ой, / У пилы сломались зубья, ой-ой-ой. В конце концов Роза однажды сжалилась над дочерью и все разъяснила. Разгадка оказалась несложной, хотя восьмилетняя Мирьям конечно же сама ни за что не догадалась бы.
И вот прошло девять лет. И однажды вечером она услышала эту песню снова – с клубной сцены величиной едва ли не с почтовую марку. |