Никто и не думал о ребенке. Все вышло случайно. Ну что ж – теперь-то, когда они поженились, можно попробовать снова.
Они жили уже не на Манхэттене, хотя и не слишком далеко от средоточия счастливых мировых разногласий – отнюдь нет. Они обосновались в поселении социалистов-утопистов в одном из окраинных городских районов, которое официально называлось Саннисайд-Гарденз – “Солнечные Сады”. Забавно, что это поселение, как они выяснили, было выстроено по немецкому проекту: Льюис Мамфорд позаимствовал идею города-сада у берлинских архитекторов. В этом жилом комплексе, фундаментом для которого послужила глубокая теория, дома группировались вокруг дворов-садов и жильцы не таили свою жизнь от соседей, а делили с ними общественное пространство. Но, поселившись в этой утопической зоне, Роза и Альберт начали так часто ссориться, что, по правде говоря, им хотелось бы несколько более надежного укрытия, чтобы соседи не могли подслушивать их. Чем же все-таки объяснялось их первое единение – просто лихорадочным выбросом гормонов? Неужели единственное, что подтолкнуло их к браку, – это паника при известии о беременности, которая последовала за вспышкой чистого секса, затуманившего им мозги?
Ребенок еще мог бы все исправить.
Они пытались зачать новое дитя.
Но синтез такого рода никак не давался им.
Четыре года прошло в этих попытках, прежде чем в ней снова укоренилось его семя, чтобы дать жизнь Мирьям. Девочка родилась как раз накануне войны – и вскоре на ее имя была получена отдельная книжка с продуктовыми талонами. Она появилась на свет – и оказалась на пороге нового мира. Этот мир совершенно не был похож на ту зачаточную утопию, где Роза с Альбертом вознамерились начать семейную жизнь, вопреки скептицизму двух армий, представлявших два разных лагеря еврейских дядюшек, тетушек и прочих родственников. Был бы их союз прочнее, если бы потомство появилось раньше? Может быть, Альберт не чувствовал особой привязанности к дому, потому что в доме недоставало ребенка?
Нет. Роза потому и вспоминала с каким-то болезненным благоговением кафкианскую кару того первого судилища, что понимала: тогда партия лишь положила конец длившимся страданиям. Брак уже потерпел крах. Разбился о рифы их несовместимости, о стену непонимания и отчуждения родственников, ничем не помогавших молодоженам, и о тщеславие Альберта, не способного думать ни о чем другом, кроме далеких и неосуществимых революций. Он оказывался или выше, или ниже повседневной работы: даже если ему вручали стопку брошюр для распространения, то потом, как нередко случалось, они так и оставались у него в карманах, потому что миссия Альберта – распространить их среди рабочего класса – внезапно выливалась в диалектический флирт за выпивкой с коллегой-“брошюристкой”, которую он случайно встретил по пути. А как же отцовские заботы? Какое там! Роза фактически стала матерью-одиночкой задолго до того, как ее сделали матерью-одиночкой.
Но больше всего Роза гордилась тем, о чем ни разу в жизни ни словом не обмолвилась ни Солу Иглину, ни своему красавцу полицейскому, ни даже Мирьям – родной дочери, которая стала надежным хранилищем всего того, что составляло Розину суть, и единственно верной страховкой от забвения. И все же это был знаменательный триумф: она сумела воздержаться от убийства. На протяжении того первого судилища над ней Роза Циммер трижды опорожняла и прополаскивала любекскую пепельницу. Курсируя по битком набитой и прокуренной комнате с этим гранитным оружием в руках, Роза так и не замахнулась им, чтобы раздробить череп Альберту. Или Альме – ее череп наверняка бы треснул легко, как яичная скорлупа, а когда она упала бы на ковер, ее туго зачесанные и заколотые шпильками седые пряди были бы уже в крови. Не прикончила Роза и ни одного из высокопоставленных партийцев. Нет, хотя сделать это было легко: они так соблазнительно склоняли головы, помешивая сахар в своих чашках, или нагибались, чтобы поднести зажженную спичку к своим замшелым трубкам. |