.. Поймай-ко ветра вилами... Вот оно что, девынька.
Чем дальше шли ночные путники, тем становилось яснее кругом — ночные тени словно улетали куда-то, а одна половина неба голубела и бледнела. Кафа с ее минаретами скрылась за пригорками. Виднелось только море, но не одно, а два, даже три — и позади, и впереди.
— Вон там, девынька, за нами — Черное море, там и Кафа проклятая.
— А се яке море, — он там, дідушка?
— Это, девынька, море Азовское на нас глядит, а вон левее — и Гнилое.
— А ото який город?
— То Арабат-городок будет... Так-ту; ночка на исходе, пора нам и привал сделать в какой ни на есть яруге. Днем уж идти не будем, шалишь? Днем — спать... И твои ножки, девынька, отдохнут маленько, так-ту... А на Кафу нам теперь да на неволю наплевать, вот что!
И ночные путники скрылись в балке, поросшей густыми кустарниками и колючим терновником.
XVIII
Ночные путники были — старый москаль, что перебывал во всех неволях, молодой джура Мазепин, Пилип Удовиченко или Камяненко, и золотоголовая девынька, что девять лет назад была полонена в Каменце на глазах Дорошенко и Мазепы. Ее звали Катрею.
Как они ушли из своей неволи, это знали только они да та другая полонянка украинка, которая давно «потурчилась» — «побусурменилась» и, в качестве любимой жены Облай-Кадык-паши, привела ему уже несколько черноглазых пашенят. Она усердно помогала своим землякам и своей молоденькой землячке уйти тайно из дома паши, отчасти руководствуясь чувством ревности: она знала, что Кадык-паша, взяв себе новую жену, молоденькую Катрю, ей даст отставку, и ловко отпустила свою невольную соперницу. Она снабдила их всем на дорогу — и платьем, и обувью, и деньгами, и провизией... Правда, она горько заплакала было, прощаясь с подругой своей неволи, но, вспомнив о детях, утерла заплаканные глаза и замолчала... Мать и в неволе была матерью...
Когда утром в доме Кадык-паши спохватились, что исчезла его любимая невольница, а также бежали и два других невольника, отчаянью старой Ак-Яйлы не было конца. Стали искать евнуха — как же он не досмотрел, когда это было его дело, потому что он был приставлен к гарему, — и нашли бедного арапчонка висящим с балкона без всяких признаков жизни: узнав раньше других о бегстве своей госпожи, в которую он притом был страстно влюблен, он повесился с отчаянья и горя.
Весь первый день провели беглецы в яруге, прикрытые кустами и оврагами. Они закусили, отдохнули, наговорились о своей неволе, которая была уже за плечами у них. Больше всех по обыкновению говорил старый москаль. Вспомнил и свою Москву, рассказывал о московских порядках, не забыл повторить и о своих похождениях в кизылбашской и анадольской земле, у фараонов и у шпанских немцев, у францовских людей и у мултян.
В ночь они двинулись далее и, тайно пробравшись мимо крепости Арабат, стоявшей у входа на Арабатскую стрелку, очутились на этой последней. Здесь они чувствовали себя уже гораздо безопаснее: по обеим сторонам у них синелось море, а по берегам росли непролазные камыши, в которых никакая погоня их не могла бы отыскать. В камышах водилась всевозможная дичь, и когда на следующее утро они остановились отдохнуть, то увидели, что вся стрелка кишит утками, гусями, бакланами, куликами, цаплями, гайстрами, журавлями и всякою водяною и болотною птицею.
— Здесь мы, детки, и гусятинкой, и утятинкой побалуемся, — сказал старый москаль.
— Я вже сам думав, — добавил запорожец.
Действительно, им нетрудно было дорожными палками зашибить пары две уток. Они их тут же ощипали и выпотрошили; но огонь боялись раскладывать до ночи, чтоб дым не навлек на них преследования крымцев. |