|
— Тебе грустно? — спросил он требовательно и строго.
— Очень…
— Пойдём! — он встал, взял Осу за руку. Подвёл её к двери в кабинет и толкнул створку.
В кабинете Аделина наносила тени на последнюю птицу, а обер-гофмаршал сидел в своих письмах, весь обложенный дрожащей на сквозняке бумагой, как богородица в листах.
— Ваше сиятельство! — позвал Окасек. И когда гофмаршал поднял от писем голову, прибавил грозно. — Глядите!
Муаровый чёрный. Такой делается кожа от яда аква тофана. И даже всего через час после принятия яда бледный сероватый муар проступает на щеках. Ложатся тени под глаза, словно нарисованные гримёром. И приходит великая печаль.
Лёвенвольд видел подобное за свои сорок два года тысячу раз. Ну, не тысячу, но сто раз точно. И дюжину раз сам был этому причиной. Девочка, три часа назад весёлая, красная и назойливая, теперь стояла на его пороге в маске смерти, и чёрный ангел целовал её и целовал, зябко щекоча крылами. С каждой минутой приближая точку невозврата, когда ничего уже не поможет.
Обер-гофмаршал бережно отстранил листы и поднялся из кресла.
— Иржи, отпусти её руку, — спокойно велел он Окасеку. — Жизнь совсем ничему тебя не учит. — И потом обратился к Осе: — Подойди ко мне, девочка.
В голосе его не было ничего, кроме брезгливости, кроме усталости. Оса подошла — теперь, когда болело в груди и стало так грустно, этот человек не нравился ей ещё больше. Бледный, злой, и глаза как будто заплаканные.
Лёвенвольд взял девчонку за плечи, наклонился к ней и обнюхал, как пёс, волосы, шею и даже за ушами. И Оса невольно обнюхала его сама — он ничем не пах. А потом он поцеловал её в губы, осторожно, словно пробуя губы на вкус. Оса перепугалась, вскрикнула, отступила. А Лёвенвольд отстранился, брезгливо сморщившись.
— Аделина, я потревожу тебя, передвинь в сторону свою лестницу, — сказал он художнице. Та давно слезла со стремянки, стояла рядом, недоумевающая и перепуганная. — А ты, Иржи, принеси воды. Побольше воды. И отправь кого-нибудь в крепость за её отцом. Мне нужен лекарь, я не справлюсь один. Всегда боялся стилета…
— Отчего не послать за Климтом? — переспросил Окасек.
— Оттого. Это семейное дело, не для его усов. И потом, он, наверное, спит. Пошли за Ван Геделе.
Окасек кивнул и убежал.
— Садись в кресло… — Лёвенвольд кивнул Осе на кресло, застеленное кружевным платком. — Только сними сперва твой тулуп. Платок мой дороже тулупа примерно втрое, не говоря уж о кресле.
Оса бросила тулуп на рогожу, уселась, болтая ногами. Сквозь великую печаль робко пробивалось, как трава, любопытство. Что-то будет? Поможет ей этот злюка или уморит?
Лёвенвольд присел на корточки позади стремянки, провёл ладонью по стене и по витому боку колонны — панель вдавилась и отошла в сторону. Аделина ахнула.
— А ты и не знала! — рассмеялся Лёвенвольд.
Он вытянул из-за панели кожаный докторский саквояж, два раза чертыхнулся и один раз чихнул. Сбросил рогожу со столика, поставил саквояж, раскрыл, принялся копаться. Ничего наружу не вытащил, но выпрямился над саквояжем весьма довольный.
— Всё есть. Всё, что нужно одинокому сердцу, как говорит твой папенька, Оса. Теперь мы ждём воду от моего черепахи Окасека, чтобы промыть тебе желудок. И папеньку-доктора, чтобы сделать тебе укол.
Оса хотела было улыбнуться, но не смогла.
— Великая печаль, — прокомментировал Лёвенвольд, — отравленные тофаной умирают в великой печали. Но ты не умрёшь, у нас в запасе два часа, и даже три, ведь дети весьма и весьма живучи и прочны. |