|
— Нет, коллега, — покачал головой Ван Геделе и закрыл медальон с таким звуком, будто в ознобе клацнули зубы. — Хоть имя моё и Яков, я давно не борюсь с ангелами. Бросил это дело — по причине полной безнадёжности предприятия.
Траур по императрице не дозволял ночных санных катаний, но ты же сам сказал, регент: «Можешь делать, что вздумается». И саночки летели вдоль реки, и пар поднимался над крошечной печкой в ногах у Лисавет, и щёки цесаревны пылали — от собственной смелости, от ветра, от предстоящего неизбежного счастья.
Река спала под блестящим чёрным новеньким льдом, едва натянувшимся и пока ещё прозрачно-зеркальным. Лисавет поёжилась, кутаясь в мех, и предстоящее счастье коготками придержало её за горло. Не уйти от него никак.
Напротив в саночках улыбался Лёшечка, её любимая игрушка, тайная радость. Румяный, густобровый, глядел на хозяйку преданными и весёлыми вишнёвыми глазами. И совсем другие вишнёвые глаза вдруг припомнились Лисавет, бархатные, с опущенными внешними уголками и оттого словно всегда печальные. Самые лживые в мире, с кровавым огнём на дне.
«Делай что пожелаешь, бери что захочется». Значит, можно и…
— Останови, останови! — вдруг крикнула кучеру Лисавет.
Сани встали напротив дворца. Снег уж выпал, а дворец всё был — Летний, так прокопались, проспали с переездом, сперва из-за болезни, потом из-за траура.
— Жди, я скоро. Лёшка — сиди.
Лисавет быстро выскользнула из санок — лакей едва успел опустить ступеньку, а дверцу-то она толкнула сама. Словно голос какой-то позвал её, невидимая рука потянула за нить.
Вошла. Сонный швейцар отворил двери, караульные бесшумно отсалютовали ружьями. Часы над лестницей — стрелки на четырёх часах.
Ты не знаешь, регент, что я здесь, в твоём доме. Спишь в постели со своей герцогиней. Да я, наверное, и не к тебе…
Лисавет проследовала в траурный зал — шубка её разошлась, и пышная юбка плыла над полом, как перевёрнутая роза.
Тётка-сестрица лежала в гробу, накрытая мантией до подбородка. Придворный мумификатор постарался, нарисовал ей после смерти прекрасное лицо — лучше настоящего. Лисавет подумала, про себя смеясь, что герцог, наверное, рыдал над этим гробом, увидев, разглядев, какую красавицу потерял.
Караул и здесь салютовал цесаревне, с удовольствием — гвардия её обожала. Лисавет смотрела на гроб, на тёткино белое, восхитительное постмортем лицо, на живые орхидеи в траурной гирлянде… Что делаю я здесь, зачем? В четыре-то пополуночи?
— О, миа кор…
Откуда-то сверху, тихо-тихо, и скрипка — вступает нежно и властно, и сердце — трогается с места и бежит, бежит…
Голос, что звал её, обрёл плоть. Лисавет повернулась, вышла из зала — ещё раз салют, цесаревна! — и побежала вверх по лестнице.
— О, миа кор…
Коридор, коридор, поворот. Зеркала, портьеры, портреты, статуи, маски — так лодка плывёт по течению, чтобы вдруг оказаться в излучине реки. В малом концертном зале, царстве господ Арайя и Даль Ольо. В зале, к которому примыкает и комнатка обер-гофмаршала.
— Доброе утро, ваше высочество, — шепотом поздоровались двое на сцене, и переглянулись, и рассмеялись. О, маленькая интрига, маленькое предательство. Синьор Арайя был ревнив и завистлив и не терпел, когда на сцене ставили чужие оперы, не его. А господин Лёвенвольд тайно обожал Генделя, и господин Даль Ольо — явно обожал господина Лёвенвольда. Тайная репетиция, на рассвете, пока спит ревнивый синьор Арайя. Ведь если он узнает — непременно приревнует, обидится и оставит двор, и отбудет на родину, а это нельзя, катастрофа!
Двое заговорщиков на сцене — сам Даль Ольо со скрипкой, божественной своей Медузой (да, у инструмента есть имя, ведь есть же душа и характер) и меццо-сопрано Чечилия Пьюго. |