Раскопал я и более ранние гравюры неизвестных мастеров, большей частью на библейские сюжеты, с пространными подписями на немецком: «Давид видит купающуюся жену Урии-хеттеянина», «Царь Вавилона обращается к пророку Иеремии», «Исайя, развязывающий по велению Яхве суму, которую нес на спине».
Я распорядился снести с чердака гарнитур викторианской гостиной из красного дерева – крикливого, почти пунцового цвета, – и из палисандра; о существовании этой мебели я раньше знать не знал. И однако, меня не покидало глухое недовольство. Завершив ремонт сторожки, я поселил в ней фрау Геших. Теперь я мог свалить на нее охрану дома и наблюдение за работами. Сам же посвятил свои дни паломничеству. Съездил в Оффенбург, в Улленбург, в Ройхен – город, где Гриммельсхаузен написал все свои книги и где он был мэром – французским мэром, назначенным на эту должность Фюрстенбергами из Страсбурга. Съездил, причем не один раз, в штутгартский Liederhalle. Дважды посетил замок Уединения – который находится всего в десяти минутах от нашей штутгартской студии (по правде говоря, истинный замок уединения находится в одной секунде от моего сердца). Я собирался наведаться и в Биберах, как вдруг мне все опостылело. Я оставил дом под присмотром фрау Геших. Мне захотелось увидеть Надежду Лев. Я позвонил ей в Стокгольм.
Меня, в общем-то, ценят в Швеции. Я решил воспользоваться предстоявшей студийной записью для шведского телевидения, чтобы пожить дней десять на озере Мёларен или на Балтике, рядом с Надеждой. Полученные кроны я растратил – щедро, по-королевски, – тут же, не сходя с места, лакомясь рыбой в «Ulriksdals Wardhus», под тем предлогом, что мне необходимо восполнить дефицит фосфора в организме. Мы стали чужими друг другу, нам не о чем было говорить, несмотря на остатки нежности, а скука брала верх над чувственностью. Надежда бросила меня на исходе второго дня.
Моя жизнь изменилась. Я быстро свыкся с тем, что половину времени у меня занимают гастроли. Открыл для себя Чикаго, Торонто, озеро Онтарио, Оттаву, Сиэтл, Ванкувер. Открыл Австралию: играл в Сиднее и в Канберре. Потом обнаружилось, что виола да гамба восхищает японцев. Я четырежды съездил в Токио, В Киото, в Кобе. Тут я и сам был восхищен их грацией, их робостью. Я слушал, как они меня слушают – и только тогда начинал постигать основы музыки.
Я выставлял устроителям концертов четкие и почти невыполнимые условия. В них отражались все мои мании, скупость и тщеславие. Я требовал непомерно высокой оплаты – но именно для того, чтобы меня внимательнее слушали. Никаких гостиничных номеров для репетиций в тех городах, где мне предстояло выступать, – только две комнаты в частном доме (но не в квартире!), которыми я мог бы распоряжаться по своему усмотрению и где мне было бы удобно играть в любое время дня и ночи. Никаких записей для радио– или телетрансляций, кроме тех, что делались в специальных студиях с самым современным оборудованием – в некоторых отношениях патологически современным.
Однажды майским вечером 1978 года, выйдя из музыкальной школы, я столкнулся на улице Верней с Жанной, старинной моей приятельницей, вместе с которой записывал диск восемь лет назад; она возвращалась от учеников, которым давала уроки скрипки. Я не видел ее несколько лет. Мы обнялись. Она ужасно постарела. На ней было длинное драповое пальто, в руке свернутые трубкой ноты. Она походила на мадонн Кранаха или, скорее, – своим печальным лицом и страдальческим взглядом – на Марию Магдалину Рогира ван дер Вейдена, с ее хрупкой фигурой, упругими, туго стянутыми лифом грудями и скорбными голубыми глазами. Только волосы у Жанны были черные.
Я спросил, как она поживает, счастлива ли она. Она жила на улице Марше-Сент-Оноре и, судя по всему, спешила домой. А я шел к Костекеру, мне было с ней по дороге, и мы проделали этот путь вдвоем, дружной бодрой поступью. |