|
Судя по описанию, это и был цыган, что накануне промчался на коне мимо матери, на скаку сообщив ей ужасную весть, заставившую ее поспешить сюда; теперь мать больше не сомневалась: короля отравили.
Больше никаких новостей не было. Лекарь не появлялся; он не оставлял короля, а люди, выходившие из дворца, ничего толком не знали о состоянии больного, и нельзя было полагаться на их слова.
Все ждали вестей с волнением, а матушка — с мучительной тревогой.
Часов в одиннадцать ворота отворились и глашатай сообщил, что король чувствует себя лучше и сейчас появится, чтобы успокоить народ.
И вскоре действительно король выехал верхом на лошади, в сопровождении лекаря и двух-трех офицеров из свиты.
Я не раз видела своего отца-короля, но прежде была несмышленым ребенком, а теперь уже вступила в тот возраст, когда могла запомнить его.
Да, я хорошо его помню: он был прекрасен! Правда, был он очень бледен, глаза были воспалены от бессонницы, он тяжело дышал, ноздри судорожно подергивались, бледные губы были крепко сжаты и словно прилипли к зубам.
Конь его шел шагом, и всадник был так слаб, что держался за луку седла, иначе он, пожалуй, упал бы.
Он все оглядывался, словно искал кого-то глазами.
Матушка поняла, что он ищет ее, вскочила, взяла меня на руки.
Лекарь, заметив нас, тронул короля за плечо, и тот посмотрел в нашу сторону.
Зрение его настолько ослабло, что сам он нас не разглядел бы.
Он остановил коня и сделал моей матери знак подойти; увидев женщину с трехлетним ребенком на руках, несколько человек из его свиты отошли в сторону.
В толпе догадались: произошло что-то важное, к тому же матушку знали, и люди расступились.
И вот король и мы очутились в середине большого круга. Только врач был близко и мог слышать, о чем говорил король с моей матерью.
Впрочем, мать не могла вымолвить ни слова, грудь ее разрывалась от сдерживаемых рыданий, неудержимые слезы заливали ее щеки. Она поднесла меня к королю, он взял меня, прижал к груди, поцеловал, посадил на луку седла. Затем он положил слабеющую руку на голову матери, легонько откинул ее назад и сказал по-немецки:
«Вот и ты, бедная моя Топаз!»
Матушка не в силах была отвечать. Она припала головой к ноге короля и, целуя его колено, громко разрыдалась.
«Только ради тебя я здесь, — прошептал король, — ради тебя одной…»
«О государь, красавец мой, дорогой, обожаемый властелин», — твердила мать.
«О отец, мой милый отец», — вымолвила я по-немецки.
Король впервые услышал мой голос, и притом на языке, который он так любил.
«Ну вот, теперь я могу спокойно умереть, — сказал он, — меня назвали самым дорогим на свете именем, какое только произносят уста человеческие, да еще на языке моей родины».
«Умереть! Как умереть? — воскликнула матушка. — О мой любимый король, какое ты выговорил слово!»
«Да, сам Господь Бог, который соизволил ниспослать мне смерть христианина, со вчерашнего дня нашептывает мне это слово; впрочем, еще тогда, осушив стакан ледяной воды, я почувствовал, как смертельная дрожь проникла мне в самое сердце».
«О мой король, любимый мой», — шептала матушка.
«Всю ночь я думал о тебе, бедная моя Топаз. Увы, немногое смог я сделать для тебя при жизни. Чем же я помогу тебе после смерти? Так пусть же хотя бы тень моя будет тебе защитой, если с Божьего соизволения что-то в человеке способно пережить его».
«Мой милый отец! Мой милый отец!» — повторяла я, заливаясь слезами.
«Да, да, дитя мое, я подумал и о тебе, — отозвался король и добавил, надевая мне на шею небольшой кожаный мешочек на шелковом шнурке, затканном золотом: — Кто знает, что будет с тобой, когда я умру? В живых останется ревнивая вдова, и твоей матери, быть может, придется бежать. |