|
Даже если это значит добровольно проиграть.
– Я ведь и дальше буду убивать, ты знаешь, – сказал Ламмас, неспешно приближаясь к нему по дуге. Фоторамки хрустели под прорезиненной подошвой высоких ботинок, а изысканная мебель, между обломками которой ему приходилось лавировать, превратилась в хлам. – Я буду убивать, пока ты меня не остановишь, Джек. Или пока не отдашь мне Самайнтаун.
– Зачем он тебе? – спросил тот снова. – Завидуешь? Тоже хочешь стать символом города и фотографироваться с туристами?
– Возможно, – ответил Ламмас уклончиво, прижав серп плоским широким лезвием к щеке. – Может быть, я тоже мечтаю о доме?
– Так построй собственный! Не так уж это и сложно, учитывая, сколько у тебя должно быть денег. – И Джек махнул косой на окружавшую их комнату и Пака, слившегося с ее интерьером, имея в виду все и сразу: явно подсобляющий их грязным делишкам Лавандовый Дом, друзей-приспешников, дорогую мужскую одежду, которая случайно высыпалась из платяного шкафа, который они снесли во время боя. Вся она тоже была черной, как та, что на Ламмасе, но золотые запонки, пуговицы из слоновой кости и блестящий шелк выдавали цену.
Ламмас же только пожал плечами.
– Тот, кто может заставить цвести что угодно, и сам всегда будет процветать. Да и узнать, что нужно людям, и предложить им это не так уж сложно. Но вот построить целый город – куда сложнее. Это долгий, кропотливый труд, а я такой нетерпеливый! Зачем начинать с нуля, когда можно взять уже готовое и просто переделать на свой лад?
– Врешь, – прошипел Джек. – Я встречал сотни тысяч душ, и этого достаточно, чтоб понять твою, даже ее не видя. Тебе не Самайнтаун нужен, а что‐то, что в нем находится. Или, может, кто‐то? Или даже…
В этот раз Ламмас вдруг разозлился сильнее Джека, и тот даже не понял, почему. Но лицо его исказилось, улыбка треснула, перестав быть таковой, и превратилась в искривленной яростный оскал. Он налетел на него стремительно, как рой саранчи на кукурузное поле, и снова посыпались удары. Срывающиеся со скрещенных лезвий искры ослепляли, словно вспышки молний по весне, и Джек едва не споткнулся, выставляя над собой Барбару, пытаясь отвести серп Ламмаса хоть на секунду, чтобы перехватить инициативу. Тот словно озверел.
Взмах, взмах, взмах…
Звон, звон, звон.
Еще, еще, еще.
– Барбара!
Нечто, что приползло к нему само среди ночи, что слилось с его обычной тенью и стало оберегом, которому он мог доверить и секреты, тайны, врагов, всего себя, не выдержало. Тень с шипящим стоном потекла сквозь пальцы, потеряв форму, и Джек опустился на колени, но не перед Ламмасом, а перед ней. Принялся сгребать разрозненные дрожащие кусочки Барбары в ладони, прижимать к себе, лелеять, чувствуя вину за то, что заставил ее превозмочь свои пределы. Изнуренная, она даже не могла никак срастись и собраться в один лоскут.
И в этот самый миг на них обрушился очередной удар.
Судорожно хватаясь за обрывки тени, Джек успел перекатиться в бок, когда серп Ламмаса вонзился в пол, взметая град щепок. Но увернуться от пинка не получилось: ногой Ламмас отправил его в полет через всю комнату. Боль от встречи со стеной, от которой тыква Джека треснула посередине, была сильной, но терпимой в отличие от унижения, когда его, само воплощение осени, по рукам и ногам вдруг оплели цветы.
– «Лелеет лето лучший свой цветок, хоть сам он по себе цветет и вянет. Но если в нем приют нашел порок, любой сорняк его достойней станет» [16], – протянул Ламмас, опуская серп и подходя к нему.
С каждым его шагом изумрудные лозы разрастались, пока до отказа не набились Джеку в резной рот, ботинки и рукава рубахи. Он невольно откинулся назад, провалился в набухшие бутоны, проклюнувшиеся прямо сквозь каменные стены, и очутился на подстилке из лепестков, мягкой и упругой, как матрас в его родной постели. |