— Давай, — согласился он. Водка, цокая, разлилась по рюмкам. — Нам это не возбраняется. Мы обязаны делать все, чтобы не нервировать клиента.
Выпили. Помолчали.
За окном наступало то дьявольское время суток между днем и ночью, когда в природе все теряет четкие очертания, свет уже недостаточно светел, а темень еще недостаточно темна, и от этого становится как-то не по себе. В такое время суток я всегда зашториваю окна.
— Расскажи чего-нибудь, — попросил я.
— У сторожей всегда есть несколько историй про запас, — улыбнулся он. — Могу анекдоты травить. Могу про любовь. Могу про эротику с показом диапозитивов.
— А про страх можешь? — спросил я.
В этом был особый, почти детский «кайф» — сидеть у себя дома под надежной охраной (интеллигент-то он, может, и интеллигент, а пистолет наверняка в кармане носит) и слушать ужасные истории. Так дети очень любят слушать «страшилки», зная, что им ничего не грозит.
— Могу и про страх. — Он налил, выпил. — Если не испугаешься. Итак, слушай.
Значит, так. Представь себе: жил-был художник один… В самом прямом смысле слова — художник. Картины писал. Точнее — портреты. Его звали… Не важно. Назовем Художник для простоты. Про внешность его опущу — не важно. Теперь про возраст. Тоже, конечно, не важно, но все-таки… Он был еще достаточно молод, дабы ощущать в себе силы перевернуть мир, но уже достаточно опытен, дабы представлять, что это сделать невозможно. То есть ему было где-то около сорока.
Теперь про его жизнь. Вкратце. Жил он весьма благополучно. Квартира, мастерская, деньги — все нормально. И, как всякий настоящий художник, старался на жизнь особого внимания не обращать. На быт. То есть жил как бы для работы. Писал по двадцать пять часов в сутки. Фанатик, короче. Художник.
Ну а когда он все-таки уставал, то развлекался, как все художники во все времена: пил вино, сидел с друзьями, лежал с бабами.
Однажды, впрочем, он влюбился, женился и быстро привык к семейной жизни: привык к хрустящим рубашкам, горячему ужину и вкусному завтраку.
Дом, работа, жена в доме, вдохновение на работе — казалось, что этого вполне достаточно для счастья, а вся заоконная жизнь была совершенно лишней и ненужной.
Вот тут-то, собственно, история и начинается…
Рассказ сторожа действовал на меня завораживающе. И когда он прервался, чтобы положить себе картошки и налить водки, я вдруг понял, как давно ни с кем не разговаривал — вот так, безо всякого определенного смысла, безо всякой цели. Просто так.
— Что же было дальше? — спросил я, чтобы выказать свою заинтересованность.
— Как и полагается в подобных историях, в тот день ничто не предвещало печали. Художник возвращался домой раньше обычного — он только что закончил писать очередной портрет, настроение у него было отменное, он был абсолютно уверен, что нет на свете ничего такого, что могло бы окрасить его жизнь в мрачные тона.
Собственные мысли и мечты всегда интересовали художника куда больше, чем окружающая действительность. Он шел, не глядя по сторонам, и вдруг понял, что дальше идти не может.
Площадь запрудила демонстрация. Что именно демонстрировали собравшиеся — совершенно не важно. Художника поразили не лозунги — он их не видел, не выкрики толпы — он их не слышал. Художника поразили лица, на которых он увидел неописуемую и не воспроизводимую на холсте смесь отчаянной решимости идти на штурм чего угодно, абсолютного непонимания, куда именно следует идти, и какого-то, почти карнавального, восторга.
Работая локтями, он попытался прорваться сквозь потную кричащую толпу, но вскоре понял, что потерял направление. |