Сюда, в туманное царство кипящих щей и пота, поздней ночью приходили выпить и поесть усталые извозчики.
Сашенька в жесткой каракулевой шубе и кожаной шапке сидела в одиночестве в трактире для извозчиков на Исаакиевской площади и бросала мелочь в прорезь шумного автоматического органа. Полилась песня «Янки-Дудль», потом какой-то вальс Штрауса, потом снова «Янки-Дудль». Закурив сигарету, она наблюдала за «роллс-ройсами» у дверей «Астории», смотрела, как падает снег, как лошади бьют копытами по льду, терпеливо ждут, а из ноздрей валит пар.
После встречи с Менделем прошло два дня. В одиннадцать к Сашеньке в спальню заглянула Лала.
— Гаси свет, дорогая, — сказала гувернантка. — Ты выглядишь усталой.
Она присела на кровать и, как всегда, поцеловала воспитанницу в лоб.
— Всеми этими книгами ты испортишь себе глаза. Что ты читаешь?
— Ох, Лала… когда-нибудь я тебе расскажу, — сказала Сашенька, свернувшись калачиком: она побаивалась, что гувернантка обнаружит, что под одеялом она лежит полностью одетая, готовая отправиться по делам.
Как только Лала уснула, Сашенька выбралась на улицу, села на трамвай, потом взяла извозчика и поехала на Петроградскую сторону. Она целый час провела в кружке рабочих Путиловского завода, а затем вместе с юным гимназистом и двумя токарями перевозила разобранный печатный станок в новый тайник на Выборгской стороне.
Оставался в запасе целый час свободного времени — Сашенька побродила по набережной Мойки, по своему любимому Поцелуеву мосту, мимо коричневато-желтого дворца Юсуповых, который, как никакое другое здание, выставлял напоказ кичливую роскошь кучки богачей.
Здесь она и зашла в трактир, потому что он был недалеко от дома, а она проголодалась.
Сашенька заказала уху, брынзу, кусок бородинского хлеба и чай — и стала прислушиваться, о чем болтают посетители.
Когда они обсуждали ее как женщину, она не совсем поняла, что они имели в виду. В маленьком окошке девушка видела собственное отражение и, как всегда, была недовольна. Она бы предпочла оставаться на улице, закутавшись в высокий воротник шубы, меховую накидку и надвинув на брови шапку.
«К черту тщеславие», — говорила себе Сашенька. Ей было наплевать, как она выглядит. Как и ее дядя Мендель, она жила ради революции. Куда бы она ни кинула взгляд, по улицам шли лишь те, кто только выиграет от величавого марша диалектики.
Она окунула хлеб и сыр в горчицу и зафыркала, когда горечь попала в нос. После она стала грызть кусок сахара и размышлять над тем, что она еще никогда не была так счастлива.
В детстве родители возили Сашеньку в Туробин к деду-раввину, Абраму Бармакиду. Она была очень маленькой, а отец еще не такой важной птицей. Они жили в Варшаве, где было много хасидов. Но никто не подготовил Сашеньку к средневековому царству Абрама Бармакида. Неистовый фанатизм, скупая радость, даже гортанный еврейский язык, мужчины с пейсами, шали с бахромой, габардиновые пальто, женщины в париках — все это испугало Сашеньку. Даже повзрослев, она боялась их средневековых заклинаний и предрассудков.
Однако сейчас она понимала, что колдовской мир ее деда ничем не хуже светского мирка ее отца, который вертелся только вокруг денег. С раннего детства ее шокировала несправедливость, которую она видела в усадьбе на Днепре. Распутство и невоздержанность, царившие в несчастливом браке ее родителей, казались Сашеньке типичной картиной загнивающей России и капитализма. Мендель спас ее от греха, изменил ее жизнь. Алексей Толстой написал: «Коль любить, так без рассудку, коль грозить, так не на шутку».
Ее девиз: «Все или ничего!». Она наслаждалась чувством приобщенности к некой тайне, к глубокой конспирации. Было так соблазнительно приносить в жертву старую мораль среднего класса ради новой революционной морали. |