Просто хотелось побыть одному; разговоры и ржач мешали. Хотелось остаться наедине. Санька не задумывался, с чем именно
(тьма летит в лицо
освобождение вот что это было освобождение)
* * *
Утро было серенькое, стертое, ни туда ни сюда: то ли затянет на трое суток, то ли выправится. И дальний, солнопечный склон урочища тоже был серый, плоско нависал над прижатой извилистым Кучындашем дорогой. Пахло мокрой травой, дымом с базы, навозом и бледными грибами из дальних закоулков пригона. Звоны боталушек на конских шеях соединяло шмелиное гудение мотора: припоздавший шестьдесят шестой поднимал туристов к Озерам.
– Хоп, – сказал Санька меринам. Прихрамывая, обошел сзади, и кони, мелко перебирая спутанными передними ногами, толкаясь и теснясь, послушно полезли в нешироко открытые ворота.
Гудение мотора превратилось в нарастающий рык, грузовик появился из-за деревьев и вдруг затормозил у брода напротив базы. Из набитого туристами кузова вылез какой-то мужик. Шестьдесят шестой попер дальше, а мужик принялся слепо тыкаться и мыкаться вдоль Кучындаша, прямо как панночка из кино. Санька аж засмотрелся. Мужик все бродил вдоль берега, тоскливо поглядывая за реку, на турбазу. Зрелище было и увлекательное, и раздражающее, и непонятно было, за что болеть: хотелось, чтобы мужик нашел уже наконец мост, и думалось в то же время, что пусть бы лучше оставался на том берегу.
Совсем, похоже, отчаявшись, мужик сунулся вброд: присел на берегу, разулся, шатко шагнул в ледяную бурливую воду, забоялся, вылез и тут же сунулся снова. Не сделав и трех шагов, качнулся под напором воды. Еще утонет, с беспокойством подумал Санька, менты потом до осени не отстанут. Он свистнул – мерина в пригоне бросили лизать соль и заметались под оглушительный звон. Мужик поднял голову; до него было не докричаться, и Санька просто принялся тыкать рукой вверх по течению, где скрывался в густом черемошнике мост.
Все равно бы он его нашел, правильно?
Мужик скрылся из виду, и Санька спохватился. Прикрикнул на полезших уже обратно на поляну меринов, закрыл пригон. На базе зазвенел колокол – собирали народ на завтрак. Жрать хотелось страшно.
Конечно, ничего, кроме риса на молоке, туристам не приготовили, но была сметана и еще свежий хлеб. Санька, сглатывая слюну, побежал к себе за двумя последними помидорами (и чего не заказал еще, вчера же вниз ездили! Забыл). А когда вернулся, Панночка, одолевший путаницу мостов и тропок между дальними концами урочища, сидел на лавке у входа в дом и плакал.
Вблизи Панночка оказался мужиком лет сорока, высоким, сутулым и белобрысым, с мощными залысинами и наметившимся брюхом. Одет он был совершенно по-городскому, как из тачки вылез. Руки белые и мягкие, словно ничего, кроме телефона, за всю жизнь не держали, а глаза в обрамлении белесых ресниц – красные, как у кролика. Слезы путались в рыжеватой щетине, и Панночка машинально размазывал их запястьем. Он не всхлипывал и вроде бы даже не понимал, что плачет, – как будто по его щекам текла вода.
Аркадьевна сидела рядом, и на ее лице стыла тень вежливой улыбки, улыбки-для-туристов. Аркадьевна курила, затягиваясь так, что кожа вокруг губ собиралась в мелкие складки, и, посмотрев на нее, Санька напрягся. И правда, чего он ревет-то?
(Он сидел на месте Панночки, блаженно лыбясь и покачиваясь, пока туристка-врач щупала и вертела его ступню, и не больно почти. Хорошие у нее таблетки, оставила бы чуток. Аркадьевна, умостившись на корточках напротив, балансировала рукой с дымящей сигаретой, а потом затянулась так, что ее рот превратился в трубочку. Санька ухмыльнулся ей и сказал: да нормально все; но губы не слушались, и получилось: да нырм вссс…)
На крыльце примостилась бочком Наташа, такая же древняя, как Аркадьевна, высушенная солнцем и работой, годами держащая базу в чистоте; рядом мялся надувшийся на что-то Генка. |