Изменить размер шрифта - +
Тогда он внезапно вскакивал, больно ударяясь ногами и начинал яростно скрестись, чувствуя отвратительный, нестерпимый зуд во всем теле, раздирая себе кожу до крови и не находя облегчения. В яме поднимался звон — от цепей.

После этого где-то наверху шаркали неспешные шаги и кто-то склонялся над ямой. Сверху падало:

— Что, еще не сдох? Ничего, скоро сдохнешь. Да не греми ты, оборванец!

И проговорив добродушно-ленивым тоном эти обязательные слова, некто в тусклом шлеме снова исчезал.

Слова еще некоторое время парили в бесцветном душном воздухе, цепляясь за стены:

— Скоро сдохнешь… С-с-ско-оро-о с-сдо-ох-неш-ш-шь…

Узник на некоторое время успокаивался. Он подбирал цепи и снова укладывался на подстилку. Иногда — покружившись на месте несколько раз, как собака, совершающая обязательный ночной ритуал.

Постепенно тусклый квадрат над головой темнел (или так только казалось?). И узник закрывал глаза и проваливался в сон.

Чтобы снова видеть во сне великую Яму.

И так было долго, нестерпимо долго.

Однажды, когда в яме вновь поднялся звон от цепей, человек в шлеме, как обычно, наклонился и сказал:

— Еще не сдох? — но вместо ожидаемого «скоро-сдохнешь-скоро-сдохнешь» вдруг с оглушительным грохотом отодвинул тяжеленную решетку, делившую большой квадрат на множество маленьких, и крикнул:

— Держи!

Перед лицом узника заплясал конец веревки.

— Лезь сюда!… Живо, дохлятина!..

Живо!

Легко сказать — живо. Видно, человек в шлеме никогда не сидел много дней и ночей на грязной подстилке. Его руки всегда были сильными и цепкими. Его ноги всегда крепко и уверенно стояли на земле. Его желудок никогда не испытывал недостатка в сытной и вкусной пище. Его никогда не покидало чувство времени, потому что для него важным было слово «когда». Когда есть? когда спать? когда оправляться? когда совокупляться?

Иначе он тоже сначала с трудом оторвал бы отекшее, непослушное тело от сырой тяжести и посмотрел бы, с трудом удерживая голову в нужном положении, вверх, на тускло белеющий квадрат, потом на веревку, болтающуюся у самой земли. И снова вверх. И глаза его ничего не видели бы, кроме белых, серых и черных пятен, и лишь угадывали бы какие-то смутные очертания.

И только после вторичного окрика, так ничего и не поняв, ухватился бы деревянными негнущимися пальцами и кое-как подтянулся бы.

И тут же сорвался бы, больно ударившись и разбив посудину с водой.

И снова ухватился бы за веревку, уже немного чувствуя почти омертвелой кожей ладоней узлы и пряди, из которых она сплетена. И тогда намертво, до судороги в постепенно оживающих руках, сдавил бы тощую податливую шею веревки и медленно, томительно медленно полез бы, пополз бы вверх, часто останавливаясь, с трудом преодолевая сопротивление невыносимо тяжелого груза — собственного тела.

И это была бы самая длинная и самая трудная дорога в его жизни.

Но тот человек никогда не сидел в темной яме. Поэтому, едва из черного провала появилась голова узника, его всклокоченные волосы и грязная свалявшаяся борода, в воздухе свистнула плеть. Плечи узника вспыхнули красной болью, словно на них плеснули кипятком. Он едва не отпустил веревку, но сильные руки подхватили его, быстро и грубо поставили на ноги.

— Ж-живуч, с-скотина, — отдуваясь, сказал человек в шлеме и опустил плеть. — Как кошка… — и добавил: — А воняет от него… — скривившись, повернулся к двум другим, стоящим рядом: — Обделался от радости.

Те засмеялись.

— Раз обделался, значит, живой, — сказал один и хлопнул узника между лопаток. — Сдох бы — по-другому вонял бы.

В груди узника екнуло.

Быстрый переход