— Ну, Саша, ладно… Давай попробуем. Только я ведь не всегда свободен, ты уж извини, у меня не так много времени…
— Да, я знаю. Я не буду приставать. И я заработаю, честное слово. Я же не попрошайка, чтобы мне дотации делать.
— Что-что делать?
— Дотации…
— Гм… Ну ладно. Когда в следующий раз чего-то не поймешь — звони…
— Спасибо, Ростислав Викторович! За мной не заржавеет!
— Ладно, пока…
— До свидания!
Короткие гудки. Мягкие, далекие, будто вспыхивающий и гаснущий огонь.
В воскресенье после дневного спектакля Эмма отправилась на книжный развал и среди цыганского беспорядка собирающих свой товар лоточников успела-таки разыскать потрепанный учебник по математике для шестого класса. И потратила на него большую часть своего выходного — понедельника. С желтых страниц на нее пахнуло детской скукой, первыми утренними уроками, когда сонная голова клонится к парте, а белый свет «дневных» ламп режет глаза. Тем не менее она поборола минутное отвращение, и взялась читать, и даже решать задачи; некоторые дались легко. Некоторые обескуражили. На другой день она взяла учебник с собой на работу. Читала в метро; стоявший за спиной мужчина чуть подтолкнул ее:
— Пацан! Ты бы с дороги ушел, если не выходишь?
Эмма обернулась. Мужчина был лет пятидесяти, коренастый и плотный, с пышными рыжеватыми усами:
— Э-э-э…
Эмма видела, как округляются глаза. Как усы вроде бы обвисают, а рот приоткрывается:
— Это… а…
И как, наконец, мужик берет себя в руки:
— Гм… Извините.
Эмма шагнула в сторону, пропуская его к двери.
В пятницу Эмма отправилась на выездной спектакль в детском санатории.
Санаторий был ничего себе, из приличных; вокруг пустых спортивных площадок стоял заснеженный лес, кое-где пронизанный лыжнями. В административном корпусе были ковры и вазы, икебаны и картины на стенах, в спальных корпусах, проходя по двору, Эмма подняла голову — виднелись несиротские занавески на окнах; короче говоря, это был богатый, «козырный» санаторий, за каждую путевку в который родители либо насмерть бьются с профсоюзом, либо выкладывают недоступную многим сумму денег. Отвоевывают или покупают своим детям месяц казенной тоски…
Полтора часа потратили на то, чтобы освоить сцену санаторного клуба, выставить свет, подготовить костюмы и загримироваться. Потом воспитатели завели в зал тихих, каких-то квелых детей. Играли «Сережкину перемену», «школьную» драму, в которой Эмма играла собственно Сережку, эдакого неформального лидера, защитника слабых. По ходу дела ее герою приходилось спасать щенка, сражаться с хулиганами (великовозрастных играли Саша и Витя, вчерашние студенты, угодившие в театр на рабских условиях «договора» и считающие себя счастливцами), попадать в детскую комнату милиции (в «стационарных» спектаклях стервозную даму-капитана играла народная артистка Стальникова, однако на выезде запугивать Эмму-Сережку тюрьмой приходилось совсем молодой Светочке, Эмминой соседке по грим-уборной).
Дети всегда воспринимали «Перемену» хорошо, а здесь, в санатории, и подавно сидели как мыши.
Спектакль заканчивался. Вместо того чтобы отправить Сережку с колонию для несовершеннолетних, его наградили медалью за помощь милиции. Эмма стояла на авансцене (освещение плохое, полно темных дыр, как в сыре, и луч прожектора приходилось буквально ловить лицом), прижимая к груди только что подаренный Майором кожаный мяч, за спиной у нее выстроились прочие участники спектакля. Майор (заслуженный артист Раковский) мягким мужественным голосом выводил спектакль к финалу:
— …Ты в первый раз встретил несправедливость — и ты победил ее, но будет время, и ты снова столкнешься с ней, и поймешь, что до конца ее одолеть невозможно, но пусть это не пугает тебя. |