Четверть века спустя, В коммунальной московской квартире моего друга. Шкаф достался ему по наследству от родителей и сохранился потому, что он инженер, а на жалование инженера, как известно, не очень разбежишься покупать новую мебель.
Как живой, стоял этот шкаф в его комнате. Угловатый, немножко громоздкий и застенчивый, как провинциал. Из желтоватого неполированного дерева с подслеповатыми стеклышками в дверях малого отделения, именуемого «дитя», и без. стекол в большом, именуемом «мать». По шероховатому дереву кое-где проведена фигурная резьба, совсем немножко, чтобы шкаф отличить от обычного ящика, и в этом был намек на извечное стремление человека к уюту, даже в наше суровое пуританское время.
Когда я увидел этот шкаф, мою грудь стеснила, как пишут в романах, теплая волна. Как будто я увидел мою старенькую бабушку Хаю-Иту, которой давно уже нет в живых. Ее расстреляли немцы в 1941 году, и она этого даже не видела, потому что была абсолютно слепой.
Мысленно я сразу перенесся в тридцатые годы на Инвалидную улицу. И первое, что я увидел, — торжественный провоз шкафа «Мать и дитя» по нашей улице.
Это было зрелище. И люди выходили из калиток, а кто не мог выйти, смотрели в окна. И выражали свои чувства открыто: и радость, и зависть.
Огромный желтый шкаф, перетянутый толстыми веревками, везли на ручной тележке, которую тащил, запрягшись между оглобель, тележечник (тогда была и такая профессия) Шнеер. Какой нормальный человек повезет драгоценный шкаф на балагульской подводе? Боже упаси! Еще, не дай Бог, разобьет. А на тележке с большими колесами — полная гарантия. Во-первых, везет не глупая лошадь, а человек, и он-то понимает, как надо быть осторожным. Во-вторых, вся семья сопровождает тележку от самого магазина, подпирая шкаф со всех сторон руками, и кричит на тележечника хором:
— Осторожней! Шлимазл! Где твои глаза?
Больше всех и громче всех кричит сама мать семейства, потная, со сбитой прической, с оторванными пуговицами на кофточке, но с накрашенными по торжественному случаю помадой губами. Это она отстояла много ночей в очереди, а не эти дармоеды: муж и дети. Это она проследила, чтоб не подсунули брак с трещиной на стекле или отбитым кусочком резьбы. Все сделала она сама и теперь, как на параде, принимает заслуженные поздравления и нескрываемую зависть соседей.
Тележка гремит коваными колесами по булыжникам мостовой, шкаф опасно качается из стороны в сторону, пока колеса переваливаются с камня на камень, и владельцы шкафа — и мать, и отец, и дети — наперебой осыпают тележечника Шнеера градом ругательств.
А он, раскачивая, как лошадь, в такт шагам бритой головой, налегает на брезентовую лямку грудью, руками держит оглобли и улыбается доброй глуповатой улыбкой. Вы можете спросить: чего он улыбается?
И я вам отвечу, что у него для этого много причин.
Во-первых, он не так уж умен, как я это и отметил выше. Как говорили на нашей улице, недоделанный. Во-вторых, ему лестно внимание всей улицы к его тележке. И в-третьих, он знает по опыту, что ругают его беззлобно и больше для того, чтоб привлечь внимание соседей к шкафу, а когда шкаф, наконец, благополучно будет сгружен, хозяева не поскупятся, доложат ему лишний рубль и, весьма возможно, угостят обедом со стопочкой водки.
Сам Шнеер тоже живет на нашей улице, но не на правой стороне, а на левой. И это немало значит.
Правая сторона отличалась от левой, как день и ночь. На правой стояли добротные, из толстых бревен, дома, до крыши утонувшие в яблоневых и грушевых садах. От улицы они были отгорожены высокими крашеными заборами и тяжелыми воротами. И люди в них жили, очень похожие на свои дома. Сытые, благополучные и очень здоровые. Здесь жили балагулы, грузчики, мясники, дамские и мужские портные и выдвиженцы, то есть бывшие балагулы, выдвинутые новой властью на руководящую работу и ставшие советскими служащими. |