После того как я его разбранила, он сказал, что я либо превосходно владею искусством угождать, либо мне от природы без всякого усилия дано то, что представляет величайшую трудность для других, прибавляя, что ничто так не досаждает благородному человеку, как просьбы и домогательства.
Откуда же взяться просьбам и домогательствам, отвечала я, когда он не оставлял мне возможности чего нибудь пожелать; надеюсь, однако, прибавила я, он не затем осыпает меня дарами, чтобы оградить себя от возможных домогательств. И я уверила его, что только крайняя нужда могла бы вынудить меня обеспокоить его ими.
Человек благородный, сказал он, обычно знает, как ему поступать; что до него самого, он делает лишь то, что не выходит за пределы благоразумия и поэтому заклинает меня не стесняться и просить его о чем только мне заблагорассудится; я так ему дорога, сказал он, что нет такой просьбы, в какой бы он посмел мне отказать, но ему особенно приятно притом слышать от меня, что я довольна его приношениями.
Мы еще долго обменивались комплиментами в этом духе, и поскольку большую часть нашей беседы мы вели, покоясь друг у друга в объятиях, то мои благодарные излияния он останавливал поцелуями.
Пора, однако, упомянуть, что принц мой, хоть и проживал все это время в Париже и часто бывал при дворе, где, как я полагала, занимал или рассчитывал получить какой то немаловажный пост, не являлся подданным французского короля . Говорю же я об этом потому, что через несколько дней после описанного свидания он сказал, что принес самую неприятную новость, какую мне доселе приходилось слышать из его уст. Затем, отвечая на мой удивленный взор, он продолжал:
– Не тревожьтесь, весть эта столь же безрадостна для меня, – как и для вас; но я пришел с вами посоветоваться, нельзя ли нам несколько облегчить ее последствия для нас обоих.
Эти слова меня еще больше изумили и встревожили. Наконец, он объявил, что ему, по всей видимости, придется ехать в Италию; и хотя поездка эта ему приятна была во всех отношениях, однако при одной мысли о разлуке со мной его охватывали тоска и уныние.
Я оцепенела и потеряла дар речи, как если бы над моей головой внезапно разразилась гроза. Мне вдруг представилось, что я лишаюсь его навсегда, а такая мысль была поистине нестерпима. Впоследствии он сказал мне, что я даже побледнела.
– Что с вами? – тревожно спросил он. – Я вижу, что оглушил вас своим известием.
И, подойдя к буфету, он налил мне глоток живительной настойки (которую сам же и принес).
– Не бойтесь, – сказал он, – я никуда без вас не поеду.
Невозможно и вообразить все те ласковые слова, которые он затем стал мне говорить, а также нежность, с какою он их произносил.
Неудивительно, впрочем, что я побледнела, ибо я в самом деле была поначалу поражена и решила, что все это, как оно обычно и бывает в подобных случаях, всего лишь уловка, придуманная для того, чтобы меня бросить и прекратить затянувшуюся связь. Тысяча предположений вихрем пронеслось у меня в голове в те короткие мгновения, что я оставалась в неизвестности. Как я уже сказала, я была в самом деле поражена и, быть может, даже побледнела, но падать в обморок я не собиралась.
Мне, впрочем, было приятно видеть, как он встревожился, и чувствовать его заботу обо мне. Но прежде чем глотнуть целительный напиток, который он поднес к моим губам, я взяла рюмку из его рук и сказала:
– Мой господин, ваши слова имеют для меня больше целебной силы, нежели этот лимонный напиток; ибо, как нет большей для меня горести, нежели вас утратить, так и самая для меня большая радость – услышать из ваших уст заверения, что мне не грозит такая беда.
Он усадил меня на диван, и, усевшись рядом и наговорив мне множество ласковых слов, повернул ко мне лицо.
– Неужели вы отважитесь ехать со мной в Италию? – с улыбкой спросил он.
У меня, было, дух захватило. |