Изменить размер шрифта - +

Но теперь все было иначе, куда серьезнее. Ей не смогли удалить опухоль. Это произошло зимой. Срок ей был отпущен до весны. В лучшем случае — до лета. Горму советовали, если возможно, куда-нибудь съездить с ней. Она мечтала о Риме. Но сперва ей предстояло оправиться от сеансов химиотерапии, немного окрепнуть.

И вот теперь Горм вставал и сидел с ней, когда слышал, что она спускается по лестнице. Мать почти не жаловалась, но он понимал, что боли у нее сильные. Их ночные разговоры отличались от тех, что они вели днем. Были яснее, проще.

— Тебе хуже? — иногда спрашивал он.

Она отвечала, не особенно посвящая его в свое положение. Ее ответы были, скорее, похожи на наблюдения комментатора:

— Кажется, немного лучше. — Или: — Нет, все то же самое. — Или еще: — По правде говоря, не знаю. Расскажи мне лучше про фирму. И о городе. Ты наверняка знаешь что-нибудь смешное.

Он следил за тем, чтобы у нее всегда был номер телефона, по которому его можно найти. Он провел телефон и в их дом в Индрефьорде, так что теперь она могла позвонить ему и туда. Но она не звонила. Она перестала интересоваться, с кем он бывает. Если она и знала про Илсе, то ни словом этого не выдала.

Она никогда не спрашивала об Индрефьорде или что он там делает. Как будто и так все знала. Прежде у нее была привычка спрашивать, вылил ли он из кофейника гущу и оставил ли его перевернутым в мойке. А также не забыл ли насыпать опилок в выгребной уборной. Это его всегда раздражало.

Он еще думал об этом, когда зазвонил телефон. Ольга была очень взволнована: он должен немедленно приехать домой. Фру Гранде не хочет с ней разговаривать.

 

Когда Горм приехал, мать была без сознания. В больнице она пришла в себя, и ей дали морфин. Несколько часов он просидел у ее кровати, не зная, о чем говорить. Он чувствовал, что должен что-то сказать ей, но в голове у него было пусто. Временами он не был уверен, знает ли она, что он рядом.

Занавески были задернуты. Единственное, что в палате было живым, — это дыхание матери, которое заставляло подниматься и опускаться ее провалившуюся грудь. Себя он чувствовал бумажной куклой, согнутой пополам и посаженной на стул.

Горм не хотел отходить от матери и потому попросил сестру позвонить Эдель и Марианне и сказать, что положение критическое. Пусть приедут как можно скорее. Он был рад, что пока их тут еще нет. С ними он чувствовал бы себя еще беспомощнее.

Ее руки, лежавшие на одеяле, были синеватые и прозрачные. Вид капельницы и пакета с коричневатой жидкостью, прикрепленного к краю кровати, внушил ему чувство, что кто-то злобный хочет унизить мать и выставить ее в смешном виде. Он попытался убедить себя, что такая мысль могла прийти в голову только ребенку, но это не помогло. Зато разозлило еще больше. Он взял полотенце и прикрыл им пакет.

Фигуры матери под одеялом не ощущалось совсем. Торчащая из-под перины голова, казалось, существовала сама по себе. Лицо с гладкими скулами светилось белизной. Кожа да кости. Губы утратили очертания и были бледнее лица. Гнев Горма усилился еще больше.

Он пошарил в сумке, которая у матери всегда была наготове и которую они захватили с собой в больницу, и нашел косметичку. И тут же весь сжался в своем большом теле — ему снова было семь лет. Он решил подкрасить мать. Наклонившись над ней, он провел помадой по губам. Рука у него дрожала. Но ему удалось овладеть собой и довести начатое до конца.

На мгновение мать открыла глаза. Губы попытались что-то произнести, но он ничего не понял. Он знал, чего мать ждала от него. Ведь, кроме него, у нее никого не было. Но сейчас плакал он.

Когда он еще раз провел помадой по верхней губе матери, веки ее дрогнули и свистящее дыхание со вздохом остановилось. Ему не пришлось закрывать ей глаза, она сделала это сама. Зато он сложил ей руки. Они были холодные. У нее всегда были холодные руки.

Быстрый переход