Будь мы в здравом рассудке, никому из нас не пришло бы в голову выбрать такое пристанище. Но мы не были в здравом
рассудке. Нас колотила лихорадка новой жизни, и мы оба чувствовали себя виновными, мы оба совершили преступление, затеяв эту великую авантюру.
Мона чувствовала это острее, чем я. Вначале. Это она была виновата в разрыве. Брошенный мной ребенок, ребенок, а не жена, которой она лишь едва
сочувствовала, – вот что угнетало ее. И конечно же, страх. Боязнь того, что однажды я проснусь и пойму, что совершил ошибку. Она старалась изо
всех сил стать для меня незаменимой, любить меня с такой беззаветностью, с таким самопожертвованием, что прошлое не могло не испариться. Она
поступала так неосознанно, но цеплялась за меня с таким отчаянием, что, когда я вспоминаю это время теперь, слезы навертываются мне на глаза –
ведь она была мне нужнее, чем я ей.
Так вот, когда в ту ночь мы отвалились друг от друга и она заснула, повернувшись ко мне спиной, и одеяло сползло с нее, и я увидел ее согнутые в
полуприседе, как перед прыжком, ноги, – вот тут то я и оценил всю могучую стать ее тыльной стороны. Я обхватил руками ее спину, как лев
возлагает лапы на крестец подруги. Удивительно, что с этой стороны я почти не знал ее. Мы спали вместе не один раз и засыпали в самых разных
положениях, но на это я не обращал внимания. А теперь в широкой кровати, плывущей по тускло освещенному пространству огромной комнаты, ее спина
прочно врезалась в мою память. У меня не было ясных мыслей об этом – только смутное приятное ощущение прочности и жизнестойкости, исходящей от
нее. На такой основе мир мог бы держаться! Я не произнес тогда этой формулы, но что то подобное брезжило в самом темном уголке моего сознания.
Вернее, в кончиках моих пальцев.
Под душем я подшучивал над ее животиком, его можно было назвать скорее большим, чем роскошным. И тогда же я заметил, как чувствительна она к
оценке своей фигуры. Я не критиковал ее пышные формы – они меня восхищали. Многое сулят, думал я. А потом вдруг это щедро одаренное тело прямо у
меня на глазах начало чахнуть. Какое то тайное страдание принялось за свое дело. И в то же самое время огонь, таившийся в ней, начал полыхать
ярче и ярче. Плоть таяла, пожираемая разрушительным пламенем. Ее крепкая, как колонна, шея, самая любимая мной часть ее тела, все истончалась и
истончалась, пока голова не стала походить на гигантский пион, покачивающийся на хрупком стебле.
– Ты не заболела? – спрашивал я, встревоженный этими стремительными изменениями.
– Конечно, нет, – говорила она. – Я села на диету.
– Не слишком ли ты увлеклась, Мона?
– Я была точно такой в юности, – получал я ответ. – Это мой нормальный вес.
– Но мне не хочется, чтобы ты стала тощей. Не хочу, чтобы ты переменилась. Взгляни на свою шею. Ты хочешь, чтоб у тебя была цыплячья шейка?
– Шея у меня не цыплячья, – говорила она, рассматривая себя в зеркало.
– Я этого не сказал, Мона… Но она станет такой из за этой дурацкой диеты.
– Ох, Вэл, замолчи, пожалуйста. Ты же ничего в этом не понимаешь.
– Мона, не сердись. Я же тебя не критикую, я просто хочу тебя предостеречь.
– Я тебе не нравлюсь такая? В этом все дело?
– Ты мне всякая нравишься. Я тебя люблю. Я обожаю тебя. Но пожалуйста, Мона, будь благоразумней. Я боюсь, что ты попросту сойдешь на нет,
растаешь в воздухе. Я никак не хочу, чтобы ты заболела.
– Не говори глупостей, Вэл. Никогда в жизни я не чувствовала себя так хорошо. Кстати, – поспешила она добавить, – ты в субботу собираешься к
малышке?
Она никогда не называла по имени ни мою жену, ни моего ребенка. |