И ее тоже сотрясал оргазм за оргазмом, она
чувствовала, что с каждым разом в ее матку выплескивается целая цистерна спермы, и ничего не могла с этим поделать.
Когда в конце концов я приготовился уходить и обнял ее на прощание, она шепнула, что ей нечем платить за квартиру и умоляла принести назавтра
денег. Потом, уже на лестнице, притянула меня к себе и прижалась ртом к моему уху: «Он больше недели не протянет». Эти слова донеслись до меня,
словно их в мегафон прокричали. Даже сегодня, повторяя их про себя, я слышу легкое посвистывание воздуха, сопровождавшее тогда звучание ее почти
неслышного голоса. Словно ухо мое превращается в одуванчик и каждая пушинка – антенна, ловящая сообщения и передающая их моему мозгу, где они
взрываются тяжелыми гаубичными снарядами. «Он больше недели не протянет!» Тысячу раз или больше повторял я эти слова у себя дома, и всякий раз
передо мной появлялось фотографическое изображение испуга – женская голова, срезанная рамкой кадра точно на уровне скальпа. Я видел всегда одно
и то же: лицо вырастает из мрака, а верхняя часть головы словно схвачена пастью капкана. Лицо окружено кальциевым свечением: оно поднято
собственной силой над бесформенной кучей тварей, копошащихся в гиблых трясинах, порожденных черными страхами подсознания. А потом я видел
рождение Джорджи – так, как она рассказала мне об этом однажды. Упивавшийся до безумия отец – она заперлась от него в деревянном сортире на
дворе и там, прямо на полу, рожает. Я вижу ее, скорчившуюся на этом полу, вижу Джорджи, лежащего между ее ног. Они лежат в таинственном
платиновом свете луны. Как она любила Джорджи! Как нянчилась с ним! Все самое лучшее – для Джорджи. А потом – на север, в ночном поезде,
прижимая к груди своего черного барашка. Голодать, чтобы Джорджи был накормлен, торговать собой, чтобы тащить его через школу. Все для Джорджи!
«Ты плакала, – говорил я, – что, опять с ним плохо?» С Джорджи все время было плохо. Он был полон черного гноя. Иногда, когда мы все трое сидели
в темноте, он просил мать: «Спой ка эту песенку», и оба они начинали мурлыкать песенку, а потом он прижимался к ней, обхватывал ее руками и
плакал совсем по детски. «Я никуда не гожусь», – повторял он снова. И начинал кашлять, и кашель все никак не прекращался. У него были ее глаза:
большие, черные, две горящие ямы смотрели на нас с его исхудалого лица. А потом он уехал на ранчо, и я думал, что теперь он поправится. Ему
прокололи одно легкое, затем – пневмоторакс второго. Еще до того как доктора закончили свои эксперименты, я превратился в сплошной ноющий нарыв,
готовый прорваться, все переломать к черту, мать его убить, если понадобится, – только бы не было больше этой душевной боли, не было бы горя, не
было бы молчаливого страдания.
Так когда же я полюбил ее по настоящему? Когда? Я не мог на это ответить. Ведь это я сам искал подходящее место, сам пробирался в сортир во
дворе, сам задвигал засов, смотрел, как луна проплывает в окошке, сам видел кровь, пузырящуюся между ее ног. Фэбис! Вот это было место!
Поблизости от приюта Старого Солдата. А он, отец и соблазнитель, был надежно упрятан за стенами Форт Монро . Был. А потом он стал телом,
лежащим в гробу, в нескольких кварталах оттуда, когда уже никто больше и не вспоминал о нем, и прежде чем я сообразил, что его перевезли на
север, она похоронила его – с воинскими почестями! Боже правый! Вот что может случиться за вашей спиной, пока вы прогуливаетесь или выбираете в
библиотеке нужную вам книгу. |