Она сидела на том же месте, что и вначале; со слезами на глазах я подскочил к ней и обнял ее.
– Вот теперь могу сказать прямо и откровенно, – произнес я, – я вас люблю.
Я даже не пытался поцеловать ее – просто обнял и прижал к себе, а потом по собственной воле разжал объятия, подсел к столу и осушил бокал.
– Вы актер, – сказала Ребекка, – актер в самом подлинном и широком смысле слова. Неудивительно, что люди иногда пугаются вас.
– Знаю. Я и сам себя иногда пугаюсь, особенно в отношениях с другими людьми. Я не знаю, где предел, дальше которого нельзя… А может, такого
предела и нет. Ведь если мы даем волю чувствам, то для нас нет ничего дурного, безобразного, зазорного. Ни в чем. Только объяснить это другим
трудно. Что ни говори, а между миром воображаемым и реальным большая разница. Правда, какая там реальность – сплошное блядство и дурость! Если
вы остановитесь и вглядитесь во все окружающее, именно вглядитесь, а не станете вдумываться или рассуждать, мир покажется вам безумным. А он и
есть безумный, ей богу! В нормальные, мирные годы он так же безумен, как во времена войн или революций. И зло безумно, и лекарство от зла
безумно. Потому то мы и несемся куда то все время. Мы улепетываем. От чего? От миллиона неведомых вещей. Это бегство после разгрома, паника,
спасайся кто может. А спасаться негде, нет такого места, если только, как я уже сказал, вы не сможете остановиться. Если сможете и не потеряете
при этом равновесия, если вас не сметет поток бегущих, значит, вам удастся опереться на самого себя и начать действовать, если вы понимаете, что
я имею в виду… Понимаете, куда я клоню?
С той самой минуты, когда вы просыпаетесь утром, и до того момента, когда вечером отправляетесь спать, вы живете среди вранья, позора и
надувательства. Все это знают и все участвуют в том, чтобы это продолжалось вечно. Вот почему мы так косимся один на другого. Вот откуда так
легко берутся войны, погромы, крестовые походы против пороков и прочие милые штучки. Всегда легче врезать кому нибудь по морде, чем
посторониться и уступить, потому что все мы просим, чтобы нам дали и чтоб дано это было как полагается, а не так, чтобы потом вернуть. Если бы
мы еще верили в Бога, мы бы сделали из него Бога Мщения. И со всей душой уступили бы ему честь приводить все в порядок. А нам уж слишком поздно
претендовать на участие в уборке. Мы в дерьме по самые уши. И не надо нам нового мира, мы и в старом как нибудь дотянем. Это в шестнадцать лет
вы можете верить в новый мир… в шестнадцать лет во все на свете можно верить, это уж точно. Но к двадцати вы уже обреченный человек и понимаете
это. В двадцать лет вы уже в упряжке и надеетесь только на то, что хоть руки ноги целы останутся. И дело не в том, что пылкие надежды увяли.
Надежда – это вообще знак тревожный, он означает бессилие. И смелость, мужество здесь ни при чем. Всякий человек может набраться смелости и
совершить что нибудь непотребное.
Когда я хочу в чем нибудь разобраться, я начинаю рассматривать это со всех сторон. Это не означает, что я прозреваю какую то картину будущего
или что мир, созданный моим воображением, становится для меня реальным. Я подразумеваю нечто более прочное, более постоянное – вечное
сверхзрение… что то вроде третьего глаза. Когда то он у нас был. И это было то ясновидение, которое было совершенно естественно и свойственно
всем людям. Потом стал развиваться мозг, рассудок, и этот глаз, позволявший нам прозревать все вокруг, деградировал, был поглощен мозговым
веществом, и мы стали познавать мир и друг друга совсем по новому. |