Боже мой! Но это ужасно приятно: свежая зеленая трава, его
горячая шкура остро пахнет, и он двигает эту длинную гладкую штуку туда сюда, туда сюда. Как с коровой. Бог мой, я хочу, чтобы он обходился со
мной как с коровой! Боже, пусть он дерет меня, дерет, дерет…
4
На следующий вечер ко мне зашел мой старый приятель Стенли. Мод его терпеть не могла, и у нее были на это свои резоны. Всякий раз, когда он
смотрел на нее, в его взгляде легко можно было прочесть примерно такое: «Если б эта стерва жила со мной, я бы взял топор и зарубил бы ее к
чертовой матери». В Стенли полно запрятанной вглубь ненависти. Он и теперь такой же костлявый и жилистый, каким пришел из Форт Оглторпа,
прослужив несколько лет в кавалерии. В ту пору больше всего ему хотелось кого нибудь прикончить. Он убил бы и меня, своего лучшего друга, если
бы знал, что сможет удрать после этого. Совсем зеленым столкнулся он с грязью мира и теперь отшатнулся от него, аккумулировав злобу и
мстительность. Он был уверен, что никаких успехов у меня нет и не будет и что я тону все глубже и глубже, и водился со мной для того, чтобы
лишний раз убедиться в этом. «Ты нигде, никогда, ничего не добьешься, – говаривал он мне. – Ты похож на меня: безвольный, без честолюбия и
амбиций».
Но одна амбиция во мне все таки обнаружилась, причем общая с ним: писательство. Когда лет пятнадцать назад мы принялись писать друг другу
письма, она очень нас воодушевляла. Форт Оглторп оказался подходящим местом для Стенли: там его сделали пьяницей, игроком, вором. Это и придало
интерес его письмам. В них ничего не было об армейской жизни, а все об экзотических писателях романтиках, которым он пытался подражать. Стенли
не следовало возвращаться на Север, ему надо было бы сойти с поезда в Чикамагуа, зарыться в табачных листьях и коровьих лепешках, обзавестись
какой нибудь скво . Вместо этого он вернулся на Север, в похоронное бюро, нашел себе здоровенную польскую деваху с плодоносными яичниками,
навьючил на горб выводок маленьких поляков и среди кухонных чанов и кастрюль пытался что то писать. Теперь он редко затевал разговоры о чем
нибудь сегодняшнем, он предпочитал плести всяческие небылицы о людях, которых он любил и почитал на военной службе.
В Стенли были все отрицательные качества поляков. Он был самонадеян, язвителен, вспыльчив, притворно великодушен, романтичен, как вышедшая в
тираж курва, надежен, как дурак, и невероятно вероломен в придачу. А сверх того его просто разъедали зависть и ревность.
В поляках мне нравится одна вещь – их язык. Польский, когда на нем говорят образованные люди, приводит меня в состояние экстаза. Звучание этой
речи вызывает во мне странные образы, в которых всегда присутствует лужайка с великолепно ухоженной травой, где главные роли исполняют осы и
змеи. Вспоминаю давние дни, когда Стенли вздумалось приглашать меня к своим родственникам. Обычно он заставлял меня тащить с собой рулон нотной
бумаги: ему хотелось, чтобы я произвел хорошее впечатление на богатых родственников. Отлично помню ту атмосферу, потому что в присутствии этих
сладкоречивых, чрезвычайно любезных, претенциозных и насквозь фальшивых поляков я всегда чувствовал себя страшно неловко. Но когда они начинали
разговаривать друг с другом, иногда по французски, иногда по польски, я замирал на своем стуле и любовался ими. Их ужимки могли показаться
странными, мои родственники так себя не вели, но мои родственники, в сущности, грубые варвары. А поляки напоминали змей, принявших вертикальное
положение, а шеи у них были в воротничках осиной расцветки. |