|
Уже у самого входа в дом его обогнал всадник на взмыленной лошади. Он, даже не привязав ее, бросился к веранде: видимо, очень спешил к начальнику. И тут Рослов, даже не задумываясь, почему он это делает, взял брошенного коня под уздцы и медленно повел по дорожке перед домом. А ведь все было ясно – сработала профессиональная память Риоса: после бешеной скачки лошадь нельзя останавливать сразу – можно погубить ее сердце. Рослов ходил по кругу и разговаривал с ней, как профессиональный наездник.
– Ну походи, походи… Тебе, старуха, оказывается, надо еще погулять, а то сердчишко сорвешь. Совсем как спортсмен‑стайер. Пробежит он кругов двадцать до финиша и не останавливается, а только замедлит бег. Я в Лужниках видел. А Лужники, старуха, это такой стадион… – Он не успел закончить фразу: его окликнул вышедший на веранду Запата.
– Плохо дело, Габриэль. Нас кто‑то выдал. Через полчаса здесь будут солдаты Уэрты.
Он оглянулся на сопровождавшего его хозяина лошади. Потный и грязный после бешеной скачки, тот только махнул рукой.
– Полчаса – большой срок, Эмилиано, – предупредил мысль Рослова Риос. – Поднимай людей и уводи их в горы. Я задержу солдат.
– Сколько людей тебе понадобится? – отрывисто спросил Запата.
– Тридцати достаточно. Только патронов побольше. На часок‑другой их задержим.
Рослов прикидывал потом, как бы он поступил в этом случае, не скованный характером Габриэля. Каждый человек смел задним числом, и только немногим удается проявить смелость на деле. Да и он ли, Рослов, проявил эту смелость? Ведь Габриэль опередил его. Рослова это мучило, он не понимал, что сознание Габриэля было его сознанием, что Селеста не разделил их и точно подсказал ему, что он – решающий фактор эксперимента. В сущности, так и было: ничто не отделяло математика от хлебороба. Хлебороб мыслил как математик, а математик рассуждал, опираясь на жизненный опыт хлебороба, и оба жили и действовали как один, но с удвоенной волей, удвоенной силой, удвоенной храбростью и осторожностью.
Он распорядился закрыть северные ворота, подождал, пока Запата выведет отряд из поместья, и закрыл южные. Он расставил своих людей вдоль каменной ограды парка, помня, что разбросанные огневые точки могут создать впечатление, что гасиенду охраняет большой отряд, а не тридцать человек с двумя десятками патронов на каждого.
На втором этаже в проеме окна Шпагин и Смайли устанавливали пулемет. Рослов нагнулся и, прищурив глаз, посмотрел в прорезь прицела. Он увидел дорогу, покрытую сухой красноватой пылью. Удивительной была эта реальность пейзажа. Ни полные ненависти к помещикам монологи Запаты, ни суетливая возня пацифиствующего епископа, ни обросшие лица неделями не брившихся партизан не убеждали с такой силой в смещении пространства и времени, как эта кирпично‑пыльная, иссушенная адовым солнцем дорога.
– Подпустите их к воротам и не давайте рассредоточиться, – сказал он, – они не знают, что их ожидает. Весь их расчет – застать нас врасплох.
– Всю жизнь мечтал пострелять из такого старья, – ухмыльнулся Смайли.
А Шпагин даже растерялся как будто.
– Ты что? – удивился Рослов.
– Никогда не держал в руках такого ружья.
– Это ты не держал, а Серафим Пасо бьет птицу на лету… А где епископ? – оглянулся Рослов.
– Кто его знает, – беспечно отозвался Смайли. – Наверно, заткнул уши ватой и ждет канонады.
Если бы Смайли знал, к чему приведет его беспечность, то наверняка бросился бы искать Джонсона, а найдя, не спускал бы с него глаз. Но он не знал этого, и Рослов не знал, а поэтому, потрепав по плечу Шпагина – Пасо: «Держись, старик, бывает и хуже», вышел из превращенного в пулеметное гнездо кабинета и поднялся по винтовой лестнице на чердак. |