Изменить размер шрифта - +
Леонид писал неуклюжие и не очень грамотные стихи о «мужичьей мудрости земной» и проповедовал непротивление злу. Однако в последнее время «сельская община братьев-толстовцев» распадалась. Леонид и его товарищи разочаровывались в учении Толстого.

— Ну, бог с ними, с нашими толстовцами.

Возвращались освещаемые яркими, далекими молниями. Раскаты грома пока не доносились до них.

— Вот она, воробьиная ночь! — восклицал Петр Петрович, закрывая голову рогожей. — Как хорошо описал ее Тютчев:

В оврагах шумели потоки, дубки то пламенели в отсветах молний, то погружались в дегтярную темноту. Вода захлестывала тарантас. И опять перед ним возникли бессмертники детства — грустные неумирающие цветы. Почтенный сенатор и почетный член множества ученых обществ превратился в босоногого мальчика. Подставив обнаженную голову теплому ливню, он декламировал Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Переходил на английский, цитируя Шекспира, по-немецки читал Гёте: «Остановись, мгновенье, — ты прекрасно!»

С седой бороды сползали капли. Желтые, в синих узлах вен руки перебирали рогожу. Июльская ночь продолжала озарять его разноцветными молниями, но возбуждение уже улеглось. Сын услышал отцовское бормотанье:

— Последняя воробьиная ночь в моей жизни. Последняя гроза надо мною…

Утром, зябко кутаясь в плед, он сидел над своими мемуарами. Огромный письменный стол, как всегда, завален книгами, выписками из журналов, документами, стопками мелко нарезанной бумаги. Найти в этом хаосе нужную вещь почти невозможно. Но Петр Петрович никому не разрешает прикасаться к столу.

— У меня идеальный порядок. Все лежит на своем месте, строго и симметрично.

Когда же что-то требуется, он расчищает бумажные завалы, рвет нужные и ненужные рукописи, ворчит:

— Это же какие-то авгиевы конюшни! Когда только я избавлюсь от геологических наслоений на столе?

Петру Петровичу не легко писать мемуары. Его мучают неотвязчивые воспоминания. В уме мелькает бесконечная вереница событий, исторических лиц, но как-то невероятно далеко и отчужденно. Прошло уже больше полувека со дня отмены крепостного права. Все эти годы в России неистовствует самая оголтелая реакция.

Долгие годы он считал себя либералом. Он любил говорить о свободе, равенстве, братстве и о том, что рабство падет «по манию царя». И что свободный народ устроит свою жизнь на справедливых основах. Он верил в то, что говорил. Теперь он молчит. А разве может уйти он от боли народной? Разве может укрыться жучками и травами, бабочками и цветами от мужицких бед? Раньше он говорил, что гуманизм зародился в нем, когда заболело его сердце гражданина. А теперь? Теперь его гуманизм обернулся пустыми вздохами.

Он морщится, как от зубной боли, и снова обращается к своим мемуарам. Перо его опять скользит по бумаге, выводя бисерные красивые буквы. Он пишет, вспоминая эпоху освобождения крестьян:

«Только теперь и дело и люди представляются мне воскресшими из полувекового тумана. Только теперь живо чувствуешь, что никто из деятелей великой эпохи не уйдет от суда мирского, как не уйдет от божьего суда. А мне остается только погасить свою лампаду и благодарить бога за то, что свидетелем меня он многих лет поставил и книжному искусству вразумил…»

После благодатного гремячинского лета он возвращался в Петербург посвежевшим. И опять водоворот всяческих дел захватывал его. В государственном совете будет обсуждаться проект строительства Амурской железной дороги. Как же ему не поехать на заседание!

Врачи предупреждают — нельзя переутомляться. Он отшучивается: «Дело — лучшее лекарство от переутомления».

Петр Петрович надевает парадный мундир со всеми орденами, с андреевской лентой через плечо. В пышном зале государственного совета, из толпы сенаторов и царских министров он выделяется не мундиром и орденами.

Быстрый переход