|
— Это она верно заметила! — сказал Митя. — Так мне, глухому дураку, и надо.
— Она не хотела тебя обидеть, она просто повторила твои слова, — произнесла Саша.
— Я понимаю, — ответил он и сам закрыл дверь.
Вечером, когда сидели за столом, Аня потянулась за хлебом и опрокинула пиалу с похлебкой.
— Эх, Анюта, руки твои крюки! — сказал Митя.
— Всем известно, как за мачехой-то жить: перевернешься — бита и недовернешься — бита! — промолвила Аня, глядя на Митю исподлобья,
И вдруг лицо его дрогнуло и стало лицом прежнего, нет, еще лучшего Мити. Губы его были крепко сжаты, но глаза, смотревшие, как Анины глаза, исподлобья, вдруг улыбнулись.
— Эх ты, дурак, дурак! — сказал он Ане и взъерошил здоровой рукой ее волосы.
Что же в тебе? — подумала Саша, радуясь этому прежнему лицу, этому взгляду. — Какой же ты? Кто ты?
«Вот бывает, — писала Саша, — смотришь в озеро — и видишь дно. Так бывает и с книгами — хорошая книга, прозрачная, чистая, дно видишь. И с человеком — хороший, ясный, и все про него знаешь, видишь дно. А бывают такие озера, книги и люди, где дна не видишь, его будто нет. И сколько ни гляди, сколько ни пробуй, — нет и нет.
И как я в него ни вглядываюсь — моим глазам он не дается. Все глубже, глубже, уж захлебываюсь. А дна нет. Что же он — бездонный? И я никогда не научусь его понимать?»
Проснувшись ночью, Саша увидела, что он сидит за столом, перелистывая детский дневник.
— Митя, — позвала она шепотом.
Он взглянул на нее, ничего не ответил и отодвинул тетрадку в сторону. Потом набил трубку табаком и молча вышел из комнаты.
Она приподнялась, не вставая, потянула тетрадку к себе и прочитала свою вчерашнюю запись:
«Плохо мне. Но почему же я так бегу с работы домой? Почему так радуюсь, когда он возвращается? Чего же я хочу, чего мне надо? Может, и у других, как у нас. Но я-то знаю, знаю, что бывает иначе. Нет, об этом думать нельзя. Людей не сравнивают…»
Она схватила платье, кое-как натянула его на себя, сунула босые ноги в туфли и, открыв двери на улицу, столкнулась с Митей.
— Куда ты на ночь глядя? — спросил он спокойно.
— Митя, я хочу сказать тебе…
— Не надо ничего объяснять. Я сам виноват, незачем было совать нос куда не следовало.
— Нет, это и твой дневник. Я рада, что ты прочитал, послушай…
— Я не хочу слушать.
Заворочалась во сне Аня.
— Грехи наши тяжкие, — пробормотала Анисья Матвеевна и сквозь длинный зевок сказала ворчливо:
— Тушили бы, что ли, свет, полуночники…
— Мы мешаем, — сказал Митя, — ложись.
Стиснув зубы, Саша снова легла. Митя погасил лампу и долго еще сидел в темноте неподвижно, будто каменный.
— Это ты? Это ты? — повторяла Саша, глядя на брата, не смея опомниться, не смея понять, что это и в самом деле он.
Она протянула руку к Лешиному лицу. Высокий, широкоплечий, совсем не похож на того, что уезжал в Мелитополь, махая пилоткой из окна уходящего поезда.
Он был чисто выбрит, — а как недавно еще над ним смеялись, когда он хватал отцовскую бритву и пытался скрести по своим румяным щекам и над верхней губой, где не было и признака усов.
У него стали такие большие руки, даже руки стали не Лешины. На нем была шинель, она пахла сыростью, дорогой; наверно, так пахнут все солдатские шинели.
Он прилетел в Ташкент, чтоб повидаться с сестрой. |