Когда же спустя полвека я прочел в газете запись переговоров высокопоставленных генералов во время кончившегося трагически пролета южнокорейского «боинга» в нашем воздушном пространстве, запись, в которой каждая третья фраза оказалась оснащенной матерщиной, я ничуть не удивился. Армия, война, офицерство — это десять лет моей жизни, за эти годы я побывал в семи частях и соединениях, в четырех стрелковых полках и в трех бригадах: воздушно-десантной, механизированной и горно-стрелковой, — и в моей памяти сохранились сотни офицеров, людей разного возраста, образования и менталитета, из них я могу назвать лишь двух, которые никогда не матерились, чем выделялись и смотрелись белыми воронами: один — старший лейтенант, командир минометной роты, истинно верующий, религиозный человек, отчего у него были неприятности с политработниками, и кончилось это тем, что с передовой его отправили во фронтовой психогоспиталь; второй был майор, начхим дивизии, из крещеных татар, до войны доцент Казанского университета, странный молчаливый интеллигент, не бравший в рот спиртного и обращавшийся даже к рядовым исключительно на «вы», у него тоже была репутация чокнутого, и по окончании войны его сразу же демобилизовали.
В 1948 году, будучи офицером, из-за отсутствия парохода я добирался из Петропавловска во Владивосток на попутном тральщике Камчатской военной флотилии. Это был новенький небольшой корабль — восемь офицеров и полсотни матросов и старшин, — полученный из Америки по ленд-лизу. Я был изумлен чистотой и порядком в матросских кубриках, высокой культурой и этикетом в кают-компании. Матросы спали в отличных подвесных койках с белоснежными простынями и наволочками, и ни один из них не пил обеденный компот, не остудив его предварительно в настенном портативном холодильнике. После нескольких лет, проведенных в полевых условиях на войне, а затем на службе в отдаленных северных гарнизонах Дальнего Востока, после семи лет жизни в землянках, блиндажах и обвалованных снегом палатках, тральщик показался мне вершиной новейшей цивилизации и культуры. Не менее я был восхищен и обстановкой в кают-компании, где обедали все вместе, кроме вахтенного офицера, и даже к лейтенантам обращались по имени и отчеству, велся негромкий, с юмором, интеллектуальный разговор, никто никого не перебивал и ни разу не произносились грубые слова. Особенно меня впечатлили командир тральщика и старший помощник, лет 28—30 капитан-лейтенант, с речью, манерами и учтивостью профессоров или даже дипломатов. Я не мог не думать о том, насколько морские офицеры образованней, культурней и содержательней сухопутных, и с грустью осознал, что это другой мир и совсем другие люди; я заметил, что даже боцман, распоряжаясь приборкой палубы матросами, не допускал матерных выражений.
На третьи сутки разыгрался сильнейший шторм, и к ночи случилось несчастье — с палубы смыло вахтенного матроса. Тотчас приостановили машины, врубили прожектора, включили ревун, развернулись и начали маневрировать. Мрачные, тягостные минуты: многометровые, черные в ночи волны, заваливающие небольшой корабль то на бок, то на корму, то на нос, низкая видимость из-за жесткого, летящего от горизонта снега и гнетущее ощущение бесполезности или безнадежности всех прилагаемых усилий. Это продолжалось не менее часа, и все это время по корабельной трансляции звучали голоса командира тральщика и старпома, точнее, гремела яростная, ошеломительная матерщина — матроса посчастливилось поймать лучом прожектора, пробковый спасательный жилет удерживал его на воде в вертикальном положении, был он уже, очевидно, без сознания и не подавал признаков жизни, он погибал на глазах, а на палубе изготовились для прыжка три или четыре человека в таких же спасательных жилетах, схваченные сзади вперекрест длинными страховочными фалами, однако из-за огромных волн подойти к забортнику ближе никак не удавалось.
Спустя три десятилетия, когда в застолье среди отставных моряков я рассказывал этот драматический случай, они, не дослушав до конца, убежденно заявили: «Безнадега!. |