Изменить размер шрифта - +

Меня к ней отрядил солдат моей роты Чирков, когда я попросил подыскать мне русскую женщину для стирки белья — она оказалась его землячкой. В помещении банно-прачечного батальона, заваленного горами грязного белья, обмундирования, бинтов из госпиталей, куда я пришел решать свои бытовые проблемы, во влажно-удушливом аду и вонючего мыла, гнулись над корытами и кипящими баками полтора десятка женщин, никаких лиц было не разобрать: все одинаково мокрые, с красными, распаренными лицами, слипшимися волосами, босые или в резиновых сапогах. Меня все обступили, узнав, к кому я пришел, визжали, хохотали, отпускали шуточки. Радуясь, что к ним нежданно-негаданно свалился молоденький боевой офицер, кто-то принес спирт…

Все произошло как-то само собой, вне моей воли и моего сознания, деталей не помню, кроме зацепившегося в памяти момента, когда на ширинке неожиданно отлетели пуговицы.

По сути, рассмотрел я ее только под утро: она была крупная, разрумянившаяся женщина, лет тридцати, с простоватым широким, даже некрасивым бабьим лицом, с темно-серыми, будто пушистыми глазами, толстыми ногами с большими и широкими ступнями, крепкой млечной грудью и красными, распухшими и потрескавшимися от постоянной стирки руками. Я в ужасе закрыл глаза, меня прошиб пот и, как всегда в минуты напряжения, возник холодок внизу живота. Я лихорадочно соображал и никак не мог понять, где я и что со мной? Я задыхался от стеснения в груди и неприятного, тошнотворного запаха прогорклого масла, как я потом установил — трофейного маргарина, которым она на ночь смазывала лицо и руки.

И тут я услышал окончательно добившее мой позор:

— С добреньким утречком! Ну вот и познакомились, а то вчера было некогда. Зовут меня Полиной, хотя все кличут Пашей.

Я не мог вымолвить ни слова. Поспешно оделся, предварительно осмотрев ширинку — пуговицы были восстановлены на месте, — и, схватив пилотку, кубарем скатился по лестнице, боясь на кого-нибудь натолкнуться.

Несколько дней я ходил как мешком ударенный, в нервном ознобе ожидая, что подцепил какую-нибудь заразу и боясь попасться на глаза Володьке и Мишуте.

Но прошло несколько дней, и непонятная неодолимая сила, несмотря на терзающий меня стыд и испытываемое гнетущее унижение и омерзение к себе, погнала меня к Полине.

Краснея и запинаясь, я бормотал какие-то извинения, объясняя свое поспешное бегство. Она усмехнулась и все поняла. Полина оказалась первой женщиной, которая меня пожелала и, как я понял спустя годы, пожалела.

Моя плоть жила отдельно от моего сознания, наши тайные встречи стали регулярными. Каждый раз, уходя от Полины, я презирал и ненавидел себя и давал себе слово, что больше ноги моей у нее не будет, но проходило несколько дней, и я, как тать, крался ночью через сад, по дереву влезал в окно, где в полумраке комнаты она меня уже ждала.

Мы распивали с ней бутылку принесенного мной мозельского — она из стакана, я — из водочной рюмки, закусывали: я — компотом, она уминала банку тушенки, смачно жевала, звучно облизывая во время еды жирные пальцы. Говорить нам было не о чем, разговор не клеился, и погодя я просил:

— Ну, ты давай… Иди.

Убрав со стола, она закидывала на плечо роскошную трофейную махровую простыню и уходила. А я снимал одеяло, раздевшись, залезал под простыню на жаркую пуховую перину и лежал в томительном ожидании. Спустя некоторое время в двери щелкал ключ и в полутьме появлялась она в немецком халатике с обмундированием под мышкой и простыней в руках и радостно, бодро-весело докладывала:

— К употреблению готова!

Ах, боже ж ты мой! Конечно, я понимал, что это не ее слова, не ее выражение. Эту фразу, как я потом выяснил, она переняла от своей непосредственной начальницы, разбитной сорокалетней бабенки, старой стервы Глаголевой. И еще многоопытная старшина наставляла Полину и других своих подчиненных, что «женщина должна быть активной и в постели, и в жизни».

Быстрый переход