Изменить размер шрифта - +
Среди них были и книги любимого с детства поэта. Но усилия растворить в книгах свой день остались тщетны, тщетны были и попытки спрятаться от себя за мудростью книжных страниц. Мысль все время вырывалась из них. А сочинения любимого поэта приносили только грусть. Когда-то его стихи, может, не совсем ювелирно отделанные, жгли сердце, резали словом, как ножом. Слабый и робкий в жизни, — Федор знал его немного лично, — поэт поднимался на такие поэтические высоты, что мог говорить от имени всего народа. Он перевоплощался, становился Прометеем, Гераклом, пророком. Но вдохновение проходило, и он сходил с вершин, опять становясь трусливым, мелочным человечком, который не переставал думать о своем бессмертии, о своей славе, а сам то и дело оглядывался на метровый портрет человека в военной форме, повешенный над столом. И чем дальше, тем ровнее, холоднее становились его стихи. А Прометей и робкий человек неизменно боролись меж собой. И диво — смертный человечек побеждал бессмертного. Поэт пел уже не соло, а в хоре. И теперь уже свои партии в хоре издавал отдельными книжицами. Стихи в них были однотонны и гладки.

И эти бесконечные сборнички отдыхали на полках, в новых, незахватанных обложках. А Федор любил поэта таким, каким тот был в молодости. Порывистым и сильным...

...Дед Лука изредка ходил в колхоз на работу, а больше суетился дома, в сарайчике. Чинил и свое и колхозное.

Он чутьем уловил беспокойство сына, сердцем постиг и причину его, но не знал, чем помочь. Боялся, как бы опять не оставил его сын и не уехал в город, как покинул старший. А с меньшим у него не было согласия. Тот обращался с ним, словно с ребенком.

«Хоть бы окрутила какая, привязала к Новой Гребле!» — думал дед, бросая на Федора озабоченные взгляды.

— Может, самогоночки согнать? — спросил он как-то. Но, заметив, как удивленно вскинул брови сын, засуетился, словно чего-то не мог найти на полочке. — Это я пошутил. Думал, может любишь. Люди вон гонят по селу...

А однажды, подобрав в вишняке оставленную сыном книжку, принес ее в хату, спросил:

— Федя, а что это ты резьбу совсем забросил? Бывало, хлопцем неплохо вырезывал.

— Наверное, уже забыл, — ответил Федор. — Раз только, в войну долго стояли в обороне, — от нечего делать ложки долбил. А разве что?

— Да это я так... Не успеваю сам. Полки хотел новые сделать в хату, барвинком или цветочками какими украсить.

— Давайте попробую.

«Ох, несложная ваша хитрость, тату! Это вы заметили мою тоску и хотите дать моим рукам работу»,

Однако резьбу выполнял с удовольствием.

Старый Лука повеселел, даже песню замурлыкал.

— Работы у нас, Федя! Вот привезем лес, за хату возьмемся. Поднимем ее, фундамент новый подведем. Она еще постоит — ой-ой сколько!.. Правда, мне колхоз с новой набивался. Я ведь им и стойла, и конюшни, и рамы на парники, все делаю.

— Так что же?

— Да как-то так... Подержи-ка вот здесь, — Лука дал Федору кончики натертого мелом шпагата, приложил его к березовому бруску. — Это ведь, Федя, за счет других. На что оно мне? Еще не все вдовы из кривобоких хат вышли.

Кротостью, теплотой повеяло от отцовых слов. И эта кротость трогала Федора. Хотелось подойти к этому сухонькому, сгорбленному старичку, приласкать его, погладить по плечам большими руками. Но в то же время будто и неловко как-то. А старик долбил стамеской, не замечая ничего. Между тем мысли его все время — возле сына. Федор будто ожил в работе. Надо бы ему еще что-нибудь найти.

На следующий день Лука остановил на улице Павла, придержал за вожжи буланого жеребца.

— Павло, у меня к тебе дело... Только так, чтоб ты да я, больше никому! — И, подойдя ближе, зашептал: — Тоскует Федор... Как туча бродит! И с лица спал.

Быстрый переход