Изменить размер шрифта - +

— Неужели все ваши колхозники воры? Воровское село или как?

— Развелись.

— Если кто и принесет с поля узелок... ты клевещешь на людей. У тебя заработаешь — на соль к селедке, — неожиданно для Федора встал на его защиту Василь. — Свой животноводческий метод ты не только к скоту, а и к людям хочешь применить. И выходит тогда у нас: одному — как бугаю, другому — как волу.

— Нужно по правде работать...

— По твоей правде — глаза повылезут. Вот ты жаловался сейчас, сторожа в коровник не найдешь. А кто туда пойдет?.. Ночь сейчас как море. С шести вечера до восьми утра — четырнадцать часов на холоде за три рубля. Поэтому и не хочет никто идти. Малая заинтересованность. Ты заплати...

«Обое рябое... — мусолит мысль Степан Аксентьевич. — Только этот беспартийный, а тот билет красненький носит, прикрывается им. Чего сюда приехал? Небось натворил чего-нибудь там».

— Воров, расхитителей социалистической собственности хочешь под защиту взять! — подкладывает хворост Степан Аксентьевич.

— Мне тебя нечего защищать. — И Василь, закрыв Реву спиной, обращается только к Федору и Павлу. — Если бы в том принесенном с поля узелке заключалась вся беда! А то ведь люди не хотят работать, бегут от земли! Она утратила над ними силу. Я не про ту злую силу, про которую писали Кобылянская, Коцюбинский. А про любовь к земле. Скажите, это не страшно? Ведь это почти то же, что любовь к ребенку.

Впервые с такой болью прорвались у Василя слова. Значит, живое сидит в нем, стонет, просится наружу. Значит, можно его разбудить.

Тикали на стене часы, хлестал в стекло дождь. В плотное молчание пытался опять втиснуться Рева, но Федор и Василь отставили рюмки, встали из-за стола.

 

 

* * *

 

Видно, Павлова водка обожгла душу Федора. Она снова болела и ныла. Почему? Он не мог понять. Что-то ожило, проснулось в ней. Иной день протекал спокойно, но проходило время, и он опять, как птица перед бурей, начинал бунтовать, не находил себе места. Сердился, мучился, словно чайка, которую он принес с Удая. Ночь чайка проводила в сенях, возле уток. Федору ни разу не удалось застать ее спящей. Всю долгую осеннюю ночь — на одной ноге, все словно прислушивалась к чему-то и жалобно попискивала. Она, верно, была сторожем стаи чаек. Днем либо бродила по хате, либо дремала где-нибудь в углу. А то вдруг внезапно закричит, замечется, побежит, волоча по полу сломанные крылья.

Наверное, не поднять их уже чайке никогда.  Не коснуться ей крылами воды, не высечь из тучи искр. Чего бунтует чайка? Не может без табуна? Ведь предназначено ей жить в белокрылой стае, А может, это боль жжет ее крылья? Потому что самому Федору после той ночи на Удае боль давала себя знать все больше и больше... Он не жаловался никому, не просил сочувствия. Порой гнев наполнял сердце Федора, но он не давал ему пролиться на кого-нибудь. Скрипел зубами, ощущая свою беспомощность, боролся с болезнью, как с живым существом. Это существо чаще всего отдавало ему день, а забирало ночь. И он метался, стонал во сне, разговаривал. Олекса спал крепко, не слышал ничего. А Одарка просыпалась каждую ночь, подолгу слушала, вытирая уголком одеяла слезы.

За эти несколько месяцев у Федора на окне собралось более десяти вырезанных из дерева фигурок. Среди них и фигурка солдата. Она чаще других привлекает взгляд Федора. Порой ему казалось, есть что-то в ней Миколино, а потом, приглядевшись, уверялся, что нет ничего. Значит, ему просто хотелось, чтобы было. Как в той песней «Та не змалювали любоi розмови». А может, не все правда и в этой песне. Есть на свете живые картины, живые скульптуры. Он сам не раз уносился воображением от полотна картины, смеялся с запорожцами, убегал по мостику от грозы, мерз в санях на сибирском тракте.

Быстрый переход