И тем не менее Мона не переставала удивляться, что ее спутник принял все как должное, ни на миг не усомнился, что она разделит с ним вину.
Она плохо видела в темноте. Очки остались дома, на телепрограмме около пульта дистанционного управления и пустого пакета из‑под конфет, в той, другой жизни, когда еще ничего не произошло. Во рту еще чувствовался солоноватый вкус лакричных леденцов. Когда она вернется домой, в ту же комнату, все будет как прежде и в то же время существенно иным. Она сама резко изменилась, пройдя этот ужас. Если бы по телевизору шел хороший фильм, она не пошла бы к берегу. И теперь лежала бы в постели, заведя будильник и выключив свет. Самое странное было то, что она еще и чувствовала дрожь вожделения, жар между ног, как в тот раз, когда она стояла на краю канавы и смотрела на львиный зев.
Точно вчера! Как странно! Тогдашние любовные свидания закончились тем, что их обнаружили, а значит, позором; почему же они вновь так влекут? И именно сейчас, в темноте машины, под тяжестью страха и вины – непостижимо! Сколько этого выпало ей в жизни – страха и вины! Иногда их удавалось заглушить, но только на время. С течением времени они срослись с ней в одно целое, как сиамские близнецы, у которых одно сердце на двоих.
Страх и вина. Отец ударил ее по щеке, бил, крепко схватив за волосы, головой о спинку кровати, пока она не лишилась чувств. «Засранка, ты залезла в мой кошелек!» Да, это правда. Последние ириски отдавали во рту страхом. Последние две. Остальными она угостила других детей, чтобы они приняли ее в свои игры, позволили стать для них своей, пусть на время. Она не думала, что Ансельм обнаружит пропажу. Она брала оттуда иногда и понемножку. Теперь она пыталась увернуться от кислого запаха из его рта. От него несло перегаром. Его искаженные яростью черты прыгали перед глазами. «Стой прямо, когда я с тобой говорю. Смотри мне в глаза!» – орал Ансельм. Она заставила себя поднять подбородок, и в то же мгновение почувствовала, как по ногам течет что‑то теплое. «Засранка, стоишь тут и еще писаешь! Я тебе покажу…» Тень встала между ними, – мать – и упала на пол от удара. Жалобный стон, плач, новый удар и подозрительный треск. И оглушительная тишина. Моне удалось отползти и спрятаться под каменной лестницей. Оттуда она слышала крики и удары, но не могла сдвинуться с места, не могла помочь матери, которая спасла ее. Больше всего мучило то, что сила духа изменила ей. Один гневный мужской окрик, и она мокрым пятном растеклась на полу. И так до сих пор. Она задумалась про тот куль в багажнике. А если Вильхельм не совсем мертв? А вдруг он набросится на нее, когда они откроют багажник? Нет, пульс у него на шее не прощупывался. Глаза закрылись. Хватило только двух ударов, один смертельный и другой для верности, на всю оставшуюся вечность…
Машина свернула на гравийную дорогу и остановилась в условленном месте. Она натянула резиновые перчатки, как и мужчина, чьей воле она подчинялась. При свете луны они протащили мертвого через перелаз в каменной изгороди и дальше по дорожке. На ней были тонкие сандалии, и она шагала с трудом, не попадая в такт. Мужчина впереди нечаянно отпустил еловую ветку, та хлестнула ее по лицу. Это было не больно. Мона лишь ощутила, что на ветке – молодые, еще мягкие шишки. Настоящую боль причинял страх. Просто удар веткой был последней каплей, и Мона ослепла от хлынувших слез. Он шикнул на нее, остановился, прислушался. Но слышались только обычные ночные звуки: ветер в вершинах деревьев, шорох каких‑то зверушек в высокой траве, тихий плеск волн у берега. Она не слышала ничего, рыдая, и жаждала, чтобы мужчина обнял ее, но он, наверно, не мог. Тогда бы твердость и решимость изменили ему.
Они таскали камень за камнем и складывали поверх тела, пока те не скрыли мертвого от лунного света. И тут, уже потянувшись за последним камнем и шагнув вверх по каменному склону кургана, она ощутила жгучую боль в ноге. |