В 1948 году мальчик пошел в школу № 206, что располагалась на Фонтанке (в разные годы в ней учились и ее окончили Аркадий Райкин, писатель Иван Ефремов, кстати, он тоже жил в доме на Рубинштейна, 23, поэт, Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской и трех Сталинских премий Николай Тихонов, актриса Нина Дробышева, поэт Евгений Рейн).
Из воспоминаний Дмитрия Николаевича Дмитриева:
«Помню, первого сентября делали перекличку. Каждый ученик должен был встать, назвать свою фамилию и имя, а также национальность. И вдруг встает пухленький темненький мальчик и тихо говорит: «Сережа Мечик, еврей». Конечно, по классу прошел смешок. Во-первых, слово «еврей» традиционно вызывало такую реакцию в школе. Во-вторых, фамилия у Сережи была смешная и очень забавно сочеталась с его кругленькой фигуркой: «Мечик» звучит как «мячик». Из-за шума в классе учительница никак не могла расслышать Сережу, так что ему пришлось снова и снова повторять свою злосчастную фамилию. Ребята в классе, разумеется, развеселились еще пуще – а бедный Сережа совсем смутился».
Вернулся домой.
Прошел в свою комнату, окна которой выходили во внутренний двор.
На вопросы матери и Эльзы Карловны, как прошли занятия, отвечал с деланым равнодушием, но при этом как-то вяло и невпопад, мол, что все хорошо, что отметки сегодня не ставили, что одноклассники хорошие, а учительница добрая. Однако чем больше проходило времени, тем более все происшедшее в школе как бы затуманивалось, переставая быть явью, обретая черты навязчивого полусна, к которому необходимо было привыкнуть и с ним жить.
То есть делать одно, а говорить другое, верить в свой особый путь, но при этом ходить строем.
Из-за стены доносилось сопение немецкого аккордеона Weltmeister. Музыкант радиокомитета Аркадий Журавлев музицировал, он растягивал меха инструмента, таращил глаза, поводил гладко выбритым подбородком. И от этого сопения невозможно было скрыться. Может быть, при других обстоятельствах слушать монотонное течение звуков и хлопанье клапанов было бы делом вполне допустимым и даже приятным, но не сейчас, когда хотелось тишины и одиночества в этих двух смежных комнатах, которые вернее было бы назвать одной большой комнатой, перегороженной фанерной стеной с дверью.
Дверь не закрывалась.
Вернее, закрывать ее перед носом мамы Сережа стеснялся.
Об этой метафизике сжатого, перегороженного пространства в своих «Полутора комнатах» очень точно спустя годы напишет Иосиф Бродский, обитатель подобной ленинградской коммуналки на Литейном: «Наши полторы комнаты были частью обширной, длиной в треть квартала, анфилады, тянувшейся по северной стороне шестиэтажного здания, которое смотрело на три улицы и площадь одновременно. Здание представляло собой один из громадных брикетов в так называемом мавританском стиле, характерном для Северной Европы начала века.
После революции, в соответствии с политикой «уплотнения» буржуазии, анфиладу поделили на кусочки, по комнате на семью. Между комнатами были воздвигнуты стены – сначала из фанеры. Впоследствии, с годами, доски, кирпичи и штукатурка возвели эти перегородки в ранг архитектурной нормы.
Если в пространстве заложено ощущение бесконечности, то – не в его протяженности, а в сжатости. Хотя бы потому, что сжатие пространства, как ни странно, всегда понятнее. Оно лучше организовано, для него больше названий: камера, чулан, могила. Для просторов остается лишь широкий жест».
Сережа вставал посреди комнаты, делал жест, подобный тому, какой делает Ленин перед зданием Финляндского вокзала, и громко читал четверостишие собственного сочинения:
Аккордеон за стеной мгновенно затихал.
– Это вам в школе задали выучить? – спрашивала из соседней комнаты сына Нора Сергеевна.
– Да, мама, – звучало в ответ. |