– Да, мама, – звучало в ответ.
В середине 50-х годов была предпринята попытка очередного уплотнения квартиры на Рубинштейна, но вмешательство народного артиста СССР Николая Константиновича Черкасова, мужа Нины Николаевны Черкасовой-Вейтбрехт, спасло обитателей и без того перенаселенной коммуналки от очередного столпотворения.
Итак, сжатие пространства не состоялось.
Может быть, тогда Сережа Мечик впервые и осознал, что широкий жест есть единственная возможность окинуть простор своим вниманием и, как следствие, привлечь внимание к собственной персоне, а еще стал самым простым и доступным способом поделиться своими сомнениями с окружающими, потому что никакого другого богатства у него не было (как у того «душевного бедняка», о котором написал писатель Климентов в своей повести «Впрок»), а делиться хоть чем-нибудь с друзьями и товарищами его научили в школе.
Остановка на местности
«…когда проснулся, было около восьми. Сучья и ветки чернели на фоне бледных, пепельно-серых облаков… Насекомые ожили… Паутина коснулась лица… Я встал, чувствуя тяжесть намокшей одежды. Спички отсырели. Деньги тоже. А главное – их оставалось мало, шесть рублей. Мысль о водке надвигалась как туча…
Идти через турбазу я не хотел. Там в эти часы слонялись методисты и экскурсоводы. Каждый из них мог затеять профессиональный разговор о директоре лицея – Егоре Антоновиче Энгельгардте.
Мне пришлось обогнуть турбазу и выбираться на дорогу лесом.
Идти через монастырский двор я тоже побоялся. Сама атмосфера монастыря невыносима для похмельного человека, так что и под гору я спустился лесной дорогой. Вернее, обрывистой тропкой.
Полегче мне стало лишь у крыльца ресторана «Витязь». На фоне местных алкашей я выглядел педантом.
Дверь была распахнута и подперта силикатным кирпичом.
У буфетной стойки толпилось человек восемь. На прилавок беззвучно опускались мятые рубли. Мелочь звонко падала в блюдечко с отбитым краем.
Две-три компании расположились в зале у стены. Там возбужденно жестикулировали, кашляли и смеялись. Это были рабочие турбазы, санитары психбольницы и конюхи леспромхоза.
По отдельности выпивала местная интеллигенция – киномеханик, реставратор, затейник. Лицом к стене расположился незнакомый парень в зеленой бобочке и отечественных джинсах. Рыжеватые кудри его лежали на плечах.
Подошла моя очередь у стойки. Я ощущал знакомую похмельную дрожь. Под намокшей курткой билась измученная сирая душа…
Шесть рублей нужно было использовать оптимально. Растянуть их на длительный срок.
Я взял бутылку портвейна и две шоколадные конфеты. Все это можно было повторить трижды. Еще и на сигареты оставалось копеек двадцать.
Я сел к окну. Теперь уже можно было не спешить…
Я приступил к делу. В положительном смысле отметил – руки не трясутся. Уже хорошо…
Портвейн распространялся доброй вестью, окрашивая мир тонами нежности и снисхождения».
Продолжением этих строк из повести «Заповедник» вполне могли стать следующие события, имевшие возможность произойти в «Витязе» с той или иной степенью вероятности.
Итак, неожиданно из противоположной стороны зала, оттуда, где находилась импровизированная эстрада, раздались аккорды «Я помню вальса звук прелестный», что передало всему происходившему ощущение какой-то особенной инфернальности – крики санитаров психбольницы и смех конюхов леспромхоза, спор на повышенных тонах киномеханика и реставратора и тут же звучащие в такт пассажам на фортепьяно слова Николая Афанасьевича Листова «теперь зима, и те же ели, покрыты сумраком, стоят…»
Видимо, кто-то из посетителей ресторана решил развеяться, нарушив раз и навсегда заведенный порядок вещей, когда во время употребления алкогольных напитков следовало слушать и исполнять только репертуар Миши Гулько и Вилли Токарева. |