Изменить размер шрифта - +
 — Смотри… не удержи — ш–шь…

— Говори.

— А не то?

— Я ведь и иначе могу… — он повел рукой, и стена задрожала.

Нинон попятилась, оскалившись.

— Больно будет, — предупредил Аврелий Яковлевич. Она же тряхнула головой, взметнулись космы слипшихся волос, и Нинон заголосила:

— Утром рано крикнет грач и подымется палач. Он в тюрьму к тебе придет и с конвоем поведет… хорошая песня, ведьмачок… там и дальше есть… аккурат про тебя… Там в лесочке ель стоит, и на нем петля висит… На тебя петля висит, ведьмачок… висит да качается, шеи дожидается… и дождется… думаешь, она позабыла? Нет… помнит… и просила передать, что соскучилась, прямо сил нет…

Свечи вспыхнули ярче. И потянулись от огоньков черные нити дыма, к самому потолку, к закопченным сводам его. Загудел генератор.

И мигнули толстостенные лампы, чтобы вспыхнуть одна за другой.

Сыпануло стеклом.

Затрещало. Запахло паленым. А Нинон в круге заметалась, закружилась, вереща:

— Дай, дай, дай… ручку дай, золотой… яхонтовый… все скажу… как есть скажу… все вы в могилы ляжете… все вы сгниете… корм воронам… собаки воют…

Она сама вдруг упала, вцепилась когтями в лицо, выворачиваясь, будто в судороге. И опасно накренились огоньки свечей.

— Уходи, — Аврелий Яковлевич бросил горсть белого света, который накрыл скулящую нежить пологам. — Уходи к богам… да упокоится душа твоя…

Пламя окутало Нинон, и та покатилась по полу, вереща тоненько, страшно. И от голоса этого дрогнули свечи.

Погасли.

И чувствуя волю, нежить рванулась.

— От же… — Аврелий Яковлевич встретил ее пинком в рыло. — Никакого понимания…

Удар отбросил Нинон обратно в круг, а следующий, тростью, перебил хребет. Но нежить жила, ползла, оставляя за собой широкий кровяной след, за который обрывками цеплялось пламя.

— Упокойся, кому сказал, — трость с хрустом проломила череп.

— Она… — Нинон перевернулась на спину, уставилась черными провалами глаз. — Она помнит… петля… твоя…

— Моя, так моя… я от своего в жизни не отказывался.

Ведьмак взмахнул рукой, и свечи вспыхнули ярким спокойным огнем.

— Дура ты, Нинон…

— Все мы бабы… дуры…

Наверное, в чем‑то она была права.

Милосердная, песня сибирских нищих и бродяг.

Палач (Колыбельная) (Акатуевская каторга)

 

Глава 12. О сложностях торговли и превратностях бытия

 

Евдокия проснулась с тяжелой головой.

Она с трудом разлепила веки, заставила себя подняться, пусть бы испытывала преогромнейшее желание остаться в постели.

Велела подать кофе.

И пила, горький, черный и крепкий, закусывая шоколадом, а подобное баловство Евдокия позволяла себе в исключительных случаях.

Нынешний был… странным.

Хмурая Геля, лишившаяся обычной своей говорливости, то и дело позевывающая и широко, не давая себе труда прикрывать рот… Она чесала волосы, больно дергая, останавливаясь, то и дело проваливаясь в странную дрему, и когда Евдокия отобрала гребень, лишь рукою махнула.

— Тяжко в грудях, — пожаловалась она. — Небось, дожж будет. Вот поглядите. На дожж завседы мляво…

Мляво.

Хорошее слово. Тягучее, как мысли Евдокии. Беззубое, что утренние ее страхи… влажная, червеньская истома, душная, невыносимая, рождающая одно желание — лечь и позволить себе уснуть.

Быстрый переход