Я понимал, что за этим последует: у Михаила Федоровича, скорее всего, чумная пневмония, а ближе всех с ним общался я. И даже если я вскоре не заболею, заразного лазарета-изолятора мне не избежать. Поэтому Михаил Федорович и сказал, чтобы я никуда не уходил, пока за мной не придут. А куда я могу деться с этого проклятого острова, если вокруг вода? Разве только вниз головой в бурлящие буруны, чтобы избежать ужасов постепенного и очень болезненного умирания. Оставалась крохотная надежда, что лабораторные анализы опровергнут наши догадки, и это всего лишь обыкновенная простуда. Но вскоре за мной пришли…
— 4 —
В качестве палаты Михаилу Федоровичу определили большую, светлую комнату-лабораторию на третьем этаже, куда он пришел самостоятельно, под наблюдением Ильи Петровича. У меня взяли слюну и кровь на анализы, хотя мое состояние ни у кого не вызывало опасений: температура нормальная, никаких болей я не чувствовал, кашля не было. Доктор Заболотный посчитал это своей заслугой, так как именно по его настоянию мне сделали противочумную прививку. А вот у Михаила Федоровича в слюне обнаружили огромное количество овальных микробов с полюсной окраской, не красившихся по Грамму, и в том, что у него чума, не было сомнений. После небольшого консилиума доктор Берестенев вынес свой вердикт: в лаборатории объявляется карантин, о чем ставят в известность институт и строго ограничивают все контакты с Кронштадтом. А поскольку я непосредственно контактировал с доктором Шрейбером, меня следует изолировать от других сотрудников, но, так как у меня не обнаружены симптомы заболевания, то это заточение будет моей работой: мне поручено обслуживать больного доктора.
Состояние Михаила Федоровича катастрофически ухудшалось, он принял как неизбежное летальный исход и отказался от введения ему сыворотки, мотивируя это тем, что она ничем не поможет, а лишь усилит и продлит его страдания. Мне же ввели еще одну дозу сыворотки, и я перенес это легче, чем в первый раз, хотя доза была в два раза больше.
Несмотря на возражения, инъекции Михаилу Федоровичу сделали. Температура у него держалась в пределах 39,5 °C, пульс был учащенным, 120–140 ударов в минуту, кашель с кровавой мокротой то усиливался, то затихал. Его самочувствие резко ухудшилось к ночи, и, чтобы хоть немного унять боль, применили морфий. Днем были отмечены некоторые признаки улучшения, и я обрадовался, но к вечеру они сошли на нет. Михаил Федорович все больше слабел, у него явно прогрессировал отек легких, а после введения кофеина и камфары началась кровавая рвота.
Мне было страшно и больно смотреть на этого замечательного человека, медленно угасающего на глазах, несмотря на все усилия, предпринимаемые докторами. От ужасного кашля у него выступала пена на губах, а широко открытые глаза от недостатка воздуха из-за пораженных болезнью легких, казалось, готовы были вылезти из орбит. За два дня, прошедшие после начала болезни, Михаил Федорович высох, осунулся, кончики пальцев стали синюшными. У него не осталось сил даже сплевывать в ведро.
Но я и сам чувствовал недомогание, стал нервозным, страдал из-за сильных головных болей и, когда к вечеру почувствовал озноб, ужаснулся от мысли: вот и все! Мне даже не пришлось об этом сообщать, доктор Падлевский первым заметил мое состояние и потребовал, чтобы меня уложили в постель. Палатой стала моя комната, так как она находилась недалеко от изолятора, в котором умирал Михаил Федорович. Самое ужасное — это то, что меня время от времени слабило, и я с трудом добирался до ночного горшка, стуча зубами от озноба. Ночь я провел без сна, чувствуя сильную боль в правой подмышке, которая к утру несколько стихла, но затем снова усилилась. Острая боль распространилась на правую часть груди, я даже не мог двинуть рукой. Утром температура достигла 40,3 °C, доктор Падлевский, прощупывая железы в подмышке, недовольно нахмурился и избегал ответа. |