Из дневников я узнал, что она в Сьемпосуэлосе. Мне очень хотелось ее повидать, но я никак не мог к ней проникнуть, не привлекая к себе внимания. Как раз в то время я внештатно работал на одну мадридскую кинокомпанию, и режиссер нашей группы спросил, нет ли среди нас желающих помочь в лечении душевнобольных в Сьемпосуэлосе средствами арт‑терапии. Среди других вызвался и я, но Марта не входила в число пациентов, участвующих в этой программе.
– И поэтому ты подружился с Ахмедом?
– Увидев у нее под кроватью металлический сундучок, я понял, что мне необходимо в него заглянуть, и Ахмед был единственным моим шансом. Я легко завязываю дружеские отношения с разными людьми, особенно с такими, как Ахмед… ну, вы понимаете, посторонними … вроде меня.
– Вроде Элоисы.
– Да, – спокойно сказал Хулио. – Ахмед показал мне личное дело Марты, и, когда я прочитал письмо от психоаналитика Хосе Мануэля Хименеса, проект созрел.
– А откуда ты позаимствовал идею убивать людей?
– От вас, когда узнал, что вы старший инспектор отдела по расследованию убийств, – сказал Хулио. – Заставить сына великого Франсиско Фалькона раскрыть преступления своего отца – это же блеск!
– Такую мысль не назовешь рациональной.
– Художникам чужд рационализм. Как мы могли бы волновать умы людей, если бы наши умы не бурлили?
– Убийство – не искусство.
– Вы пропустили слово «настоящее»! – вскричал Хулио, вскакивая с расширившимися зрачками, сияющими чернотой, которая не изливалась наружу, а всасывала в себя. – Нужно было сказать «Настоящее убийство – не искусство» или… или… «Убийство – не настоящее искусство».
– Сядь, Хулио. Просто присядь на минутку… мы еще не закончили.
– Понимаете, проблема в том, – заговорил Хулио, – что… что теперь я вижу все слишком ясно. Мне как‑то не удается понизить уровень зрительного восприятия. Стоит только кого‑нибудь убить, и все становится до жути настоящим, до непереносимости. Вы знали это, дядя, знали?
– Верно, я действительно твой дядя, – произнес Хавьер, стараясь держать Хулио под контролем. – И я это знаю.
– Поэтому я и не стал вас убивать. Я только пытался спасти вас от слепоты.
– Да, теперь я прозрел и благодарен тебе за это, – сказал Хавьер. – Но есть еще одна вещь, которую я хотел бы узнать от тебя.
– Все уже было сказано, сделано, записано и снято на пленку… Осталось только одно.
Хулио развернул Фалькона лицом к письменному столу, и он увидел стакан с миндальным молоком, дневник в кожаном переплете и свой полицейский револьвер. Хулио взял нож и разрезал провод на правом запястье Фалькона.
– А теперь я должен уйти, – сказал Хулио, бросив нож на стол. – Вы знаете, что делать. Нужно положить конец страданиям.
Они посмотрели друг другу в глаза и одновременно перевели взгляд на револьвер, лежавший на дневнике, рядом со стаканом молока – напоминанием обо всем, что Хавьер совершил и что потерял.
– Выбор за вами, – сказал Хулио. – Это единственный способ поставить в этом деле точку и навсегда забыть о нем.
Ладони у Фалькона взмокли, пот побежал по его лбу. И откуда в нем столько жидкости? Он взял револьвер, отщелкнул магазин, убедился, что там нет ни одного пустого гнезда, снял оружие с предохранителя и дрожавшей рукой поднес его к виску. В этот момент самоубийство казалось ему неплохим выходом. Простейшим решением перед лицом внезапно возникшей пустоты. Его прошлое было перечеркнуто, а будущее представлялось зыбким и смутным. |