Это уже потом они становятся мертвыми. Ничего необычного в этом нет. Почему бы мне не пострелять по людям, которые считают, что могут таскать чужое имущество?
Я уже ухожу! Я не буду больше… – Судя по тембру голоса, ему было не больше двадцати. Он говорил «я ухожу», забыв про своего приятеля, который тихо мычал от боли где‑то неподалеку от крыльца. Молодежь, молодежь…
– Раз, – сказал я. И посмотрел на первого, который так самозабвенно корчился, что даже не понимал, что происходит вокруг. – А тебе что, особое предложение надо?
– А? – прохрипел он.
– Два, – сказал я и качнул стволом дробовика в сторону забора. Это подействовало. Все еще придерживая ладонями ушибленные гениталии, первый неловко поспешил к забору, где его напарник уже совершал дикие прыжки, в надежде перебраться на другую сторону. – Три, – сказал я, когда первый доковылял до забора.
Потом было «четыре», потом было «пять». Они все еще нервно прыгали, материли друг друга за бестолковость…
– Все, – сказал я, и они вмиг замерли. Потом я нажал на курок, целясь в забор, чуть левей, примерно в метре от этих двух неудачников. Выстрел подействовал как лошадиная доза допинга – они каким‑то чудом перелезли через забор.
Некоторое время были слышны их торопливые шаги. Потом все стихло.
Я повернулся и медленно зашагал к коттеджу. Я испытывал неожиданный прилив сил, словно мою старую, усталую, больную кровь в долю секунды выкачали из меня и в ту же долю секунды заполнили мои артерии пятью литрами молодой – яростной плазмы, которая теперь и циркулировала внутри меня с бешеной скоростью. Чужая боль – наркотик почище героина. Я знаю, меня научили. Чужая боль заглушает боль собственную. Но это продолжается недолго.
Мое сердцебиение замедляется, когда я закрываю за собой дверь коттеджа. А когда я поднимаюсь по лестнице на второй этаж, на место своих ночных бдений, мои шаги становятся тяжкими, словно я поднимаюсь на эшафот. А причина?
Причина все та же. После того как двое сопляков перепуганы насмерть и вышвырнуты прочь, – единственным, с кем мне остается общаться здесь, вновь становится она – кромешная тьма осенней ночи. Она пугает меня. Я закрываю глаза, стараясь убежать, но темнота настигает меня и здесь. Я не хочу видеть то, что выплывает из тьмы – образы, лица, голоса…
Это могло произойти и по‑другому. Черт побери, это наверняка произошло совсем иначе. Но только темнота или же вступившее в сговор с ней мое больное воображение раз за разом рисует одну и ту же картину…
Открываю ли я глаза или закрываю – передо мной все та же тьма, убежать от нее невозможно, и приходится смотреть, смотреть на то, что видеть у меня нет никакого желания.
И я вижу: трое мужчин сидят за столом. Они играют в карты. Вероятно, в «дурака». Вероятно, они старались выбрать игру попроще. Они уже не, хотят играть в преферанс, потому что слишком долго сидят за этим столом, потому что уже слишком много времени убито карточной игрой. И еще неизвестно, сколько времени предстоит убить.
Они устали ждать. Они сидят с одинаково равнодушными лицами и поочередно швыряют карты на стол. В их глазах нет азарта и нет радости, которую вроде бы должна приносить игра.
Четвертый мужчина просто спит. Он лежит на широкой деревянной скамье, что поставлена вдоль стены, и спит, тихо посапывая. Наверное, трое игроков завидуют ему – тому, кому не нужно притворяться. Он просто спит – вот и все.
Беда в том, что трое остальных не могут последовать его примеру: спать может только один. Это закон. И трое продолжают безрадостную игру.
Проходит какое‑то количество секунд и минут. Возможно – часов. Внезапно один из играющих кладет свои карты на стол рубашками вверх. |